— Зато это жуткое варево мы заглатывали под классическую музыку, — напомнил Свешников. — Полярники с мыса Челюскина прислали в подарок пианино — не ты ли, Коля, нам его привёз? И доктор заглушал наши проклятья в его адрес звуками Патетической.
— Я привёз, — подтвердил Белов. — Ты, Григорьич, тогда ещё разворчался: «Лучше бы мешков двадцать картошки!»
— Картошка-то наша ухнула в трещину, Нептуну на угощение, — вздохнул Свешников, — на каше сидели. Это что! В одном затянувшемся из-за поломок санно-гусеничном походе ребята последние две недели пути набивали утробу исключительно вареньем и шоколадом, больше ничего не осталось. Пришли в Мирный — и как дикие набросились на хлеб и капусту!.. Теперь так, Сергей. Осенний завоз, сам понимаешь, небольшой, через две недели полёты кончатся, и помогать тебе мы будем лишь ценными указаниями по радио. — Свешников понизил голос. — Лев Толстой говорил про Леонида Андреева: «Он пугает, а мне не страшно!» Я тебя пугать не собираюсь, ты уже пужаный, но чует моя душа, что твою Льдину будет здорово трепать. Пока всё тихо и ночь ещё не наступила, осмотри хорошенько запасные площадки, имей в заначке несколько планов эвакуации. А вынесет в Гренландское море — окунуться тебе не дадим, вытащим. И последнее: в твоих глазах, погорелец, я то и дело вижу вопрос. Так имей в виду: попытки отдельных товарищей раздуть твой пожар успеха иметь не будут, стихия — и точка. И вмешиваться в дело Осокина никому не дам — коллективу станции виднее.
Семёнов благодарно склонил голову.
Разговор по душам
Льдина петляла, дрейфовала зигзагами, но линия дрейфа неуклонно тянулась к полюсу.
Наступала полярная ночь. В редкие часы, когда небо было безоблачным, люди выходили из домиков, чтобы напоследок полюбоваться уходящим солнцем. Оно уже стало совсем непохожим на себя: не бело-жёлтый, а огромный малиновый диск всплывал, катился по горизонту и быстро скрывался, оставляя у людей горечь расставания. С каждым днём он уменьшался в размерах, превращался сначала в серп, потом в узкую полоску зари — и наконец исчез. Но не совсем: словно невидимый зрителями, скрывающийся за кулисами артист, солнце из-за горизонта подарило им чудесное зрелище — началась рефракция, и преломлённые лучи, как по волшебству, изменили облик окрестностей, превратив торосистые поля в рыцарские замки с зубчатыми стенами.
На этом оно простилось и ушло окончательно.
На Льдину опустилась ночь, всё чаще свистели пурги. В наступивших сумерках исчезли тени, и когда звёзды прятались за облаками, их тусклый свет, пробившийся сквозь завесу и отражённый снежным покровом, ограничивал видимость несколькими шагами. Из-за наметённых пургами сугробов и метровой высоты снежных надувов в местах завихрений рельеф Льдины сильно изменился. Морозы ужесточились и приближались к сорока градусам, что было бы вполне терпимо, если бы не ветер, пробивавший одежду, как бумагу.
Последний самолёт улетел, погасли на полосе гирлянды лампочек электростарта, и люди надолго простились с Большой землёй.
Из воскресшей дизельной электричество хлынуло на станцию, как вода в изголодавшуюся пустыню. Круглые сутки светил с крыши кают-компании прожектор, свет пробивался из запорошенных снегом окон, горели светлячки у входа в домики и рабочие помещения. Но солнца этот свет заменить не мог.
В такие дни люди особенно тянулись друг к другу.
В кают-компании крутили какой-то фильм, но Белов привёз целый ящик свежих журналов и книг, и Семёнов решил почитать. Но уже через полчаса он пожалел об этом. В голову лезли незваные мысли, строчки с чьими-то страданиями ускользали от глаз, и книгу он захлопнул.
Нарастающий вой со свистом намертво перекрыл рокот дизелей. Пурга усиливалась, всю жизнь ненавидимая Семёновым пурга. Он знал за собою эту слабость: именно в пургу на первой его зимовке у него началась полярная тоска. Но тогда в его жизнь вошёл Андрей, чтобы двадцать лет делить с ним бессонные ночи и разгонять тоску. Настоящий друг у человека бывает раз в жизни. Близких, почти что родных людей она может подарить нескольких, но друга — только одного. Как старую верную жену. Моложе, красивее найдёшь, вернее — никогда.
Семёнов раздвинул занавеску, посмотрел на Веру, детей, Андрея и почувствовал, что на сердце накатывает волна грусти. Он не любил это состояние, считал его для себя опасным и избавлялся, как мог — работой, общением с товарищами. Он задёрнул занавеску, оделся и хотел было выйти из домика, как в дверь постучали, и заглянул Груздев.
— Уходите?
— В кают-компанию собрался. Что за фильм крутят?
— Я удрал после второй части, острый конфликт между квартальным планом и запасными деталями. К тому же ничего не слышно из-за Вениного храпа.
— Это меняет дело. Чаю хотите?
— С удовольствием. — Груздев отряхнулся в тамбуре от снега. — Собачий холод, ветер метров пятнадцать, без лееров в два счёта заблудишься. А я к вам без всякого дела, просто так. Напросился в гости.
— Вот и хорошо, раздевайтесь.
— А не помешаю?
— Оставьте церемонии, сами видите, не работаю.
— Кореш за мной увязался, мёрзнет на улице.
— Впустите, пусть погреется.
Обрадованный Кореш улёгся за печкой и притих. Груздев потёр замёрзшие руки.
— А где же ваш неизменный доктор?
— Подменяет Рахманова.
— Выходит, что я — доктора? Неравноценная замена.
— Не кокетничайте, Георгий Борисович. Тем более, — Семёнов усмехнулся, — вы пришли не совсем ко мне.
— К кому же?
— К Андрею Гаранину.
— Его нет.
— А я в какой-то степени тоже его подменяю. Вы охотно с ним спорили, а сейчас хотите со мной.
— Когда-то, ещё в Антарктиде, вы ругали меня за веру в телепатию.
— В том, что я сказал, ничего сверхъестественного нет. Простая логика.
— Тогда разверните её дальше.
— Пожалуйста, — сказал Семёнов. — Вот уже две недели вы сильно возбуждены — со дня прилёта Свешникова. Видимо, узнали хорошую новость.
— Ну, здесь загадки нет, Свешников при вас поздравил меня с утверждением в учёной степени.
— Не лукавьте. Вы не настолько тщеславны, чтобы чрезмерно этому радоваться. Новость вы получили другую, куда более важную.
— Может быть, вы знаете, какую?
— Не имею ни малейшего представления. Вам покрепче?
— Да, спасибо.
Некоторое время они молча пили чай.
— Весной, когда нас сменят, я хотел бы взять Кореша с собой. Бабушка написала, что она согласна. Как, по-вашему, отдаст его дядя Вася?
— Ни за что на свете! К тому же Кореш никогда не видел города, скопления людей и транспорта — может взбеситься. Заведите себе, если уж так хотите, какого-нибудь фокса.
— Жаль, по Корешу я буду скучать.
— А он — по снегу, льду, всеобщей ласке. Нет уж, выбросьте это из головы. Знал я такие случаи, ни разу ничего хорошего не получалось.
— А Белый Клык?
— Что годится для книги, редко проходит в жизни. Белый Клык был редким исключением, а Джек Лондон — великим романтиком и мечтателем.
— Андрей Иваныч очень его любил.
— Ещё больше — Хемингуэя и Булгакова. Андрей, конечно, любил мечтать, но в острых ситуациях, вы должны помнить, был холоден и трезв. Одно другому, кстати, не противоречит. То ли дело — сентиментальность, родная сестра жестокости. Андрей сторонился сентиментальных, он не верил слезам, вызываемым сладкой музыкой или сломанным цветком. Он вообще был далеко не так мягок, каким казался. Многие, в том числе и я, испытали это на себе.
— Даже вы?
— В первую очередь я. Андрей не раз вспоминал присказку нашего общего друга Вани Гаврилова: «Кого люблю, того бью». Ещё чаю?
— Спасибо.
— Андрей временами бил больно, — вспоминал Семёнов. — Он не соглашался с Булгаковым, что самый страшный порок — это трусость. Больше всего он не терпел лжи в любой её разновидности, будь то прямое враньё или сознательное сокрытие правды. К таким людям он был беспощаден. Правда — всеобщее достояние, говорил он, и никто, никто не может иметь на неё монополию.
— Мне кажется, я знаю, когда он мог вам это сказать.
— Ну?
— Когда вы на Лазареве пытались скрыть от нас, что «Обь» уходит домой и мы остаёмся на вторую зимовку. Простите, если обидел.
— Я сам себя тогда обидел. — Семёнов невесело усмехнулся. — Андрей догадывался, знал, что умирает; в другое время он, быть может, меня бы пощадил, а тогда не стал откладывать и преподал урок, который не забывается. Он требовал правды всегда, независимо от обстоятельств: нельзя обижать человека недоверием, самая суровая правда человеку нужнее утешительной лжи. От фальшивого звука Андрея передёргивало, как от боли. Нет уж, мягким он никак не был, он просто старался увидеть в человеке хорошее и сознательно закрывал глаза на мелочи — проявлял терпимость там, где другой метал бы громы и молнии.
— Поэтому он и не сделал карьеры?
— Ерунда! Он к ней и не стремился.
— В нём погиб крупный учёный.
— Опять ерунда. Андрей мог бы защитить докторскую. При нынешней девальвации учёных степеней этим никого не удивишь. Андрей был просто хорошим человеком — и всё. Уверяю вас, он даже боялся чем-то выделиться, оказаться на виду, получить награду: ему казалось, этим он кого-то обездолит.
— Помню, — подхватил Груздев, — он рассказывал, что студентом на каких-то соревнованиях победил в беге и на пьедестале почёта чувствовал себя так, словно его раздели догола. Мне это было не очень понятно, и тогда он с улыбкой процитировал чью-то мысль: «В этом мире нужно быть таким, как все, чтобы не вызывать зависть, недоброжелательство и презрение».
— Да, мы не раз говорили об этом.
— А ваша позиция?
— Ловко же вы втягиваете меня в спор, Георгий Борисович. Я полагал, что если бы в истории не находились люди, которые отваживались первыми становиться на следующую ступеньку, человечество не вышло бы ещё из пещер. Первому всегда трудно и плохо, поначалу он идёт против течения, между ним и большинств