Миг – и он жестоко, по-звериному, целует ее, кусает губы, втискивает в рот язык. Его дыхание – словно смерть, вкус едок, горек, кисл. Он хватает ее груди, давит, мнет, выкручивает так, что все тело отзывается ослепляющей вспышкой боли.
А принц швыряет ее на диван, наваливается сверху всей своей сокрушительной тяжестью, рвет платье, грубо раздвигает коленом ноги…
Будь она в самом деле такой расчетливой и трезвой, какой себя полагала, откинулась бы на спину, расслабилась, стерпела его вторжение, хрюканье, тычки и толчки – возможно, молча, возможно, изо всех сил и способностей изображая страстное наслаждение, а после позволила бы с презрением вытереть о себя опавший член, да еще заметила бы, как это остроумно. Но, стоило ему навалиться на нее сокрушительной тяжестью, обдать удушливым смрадом, до синяков стиснуть ее плоть твердыми, словно стальные клещи, пальцами, весь ее затаенный романтизм тут же устремился наружу – не так, не так все должно произойти! – и, слыша треск рвущегося в его жадных руках платья и исподнего, почувствовав прохладу ночного воздуха внезапно обнажившейся грудью, Элеонора с силой охваченного паникой зверька рванулась прочь и полоснула ногтями лицо принца.
Оба вскочили на ноги. Какой-то миг принц изумленно взирал на нее, а три глубоких царапины поперек его щеки медленно набухали ярко-алой кровью. Миг, другой – и он вновь схватил ее, и на сей раз им двигала вовсе не похоть, а жажда убийства.
Но на Элеонору уже покушались дважды: один раз – помощник конюха, а другой – зеленщик в темном переулке на задах рынка, и она знала, что делать.
Она с силой пнула принца в пах, вложив в удар весь свой вес и всю силу крепких молодых ног. Принц коротко мявкнул, сложился вдвое, рухнул на пол и сжался в тугой комок, от боли не в силах даже крикнуть.
Тут к Элеоноре разом вернулась вся расчетливость и трезвость. Считаные мгновения отделяли ее от ареста и заточения в тюрьму – если не на всю оставшуюся жизнь, то уж наверняка на долгие годы. А может, даже казнят. Она понимала: что бы ни хотел учинить над ней принц – до этого никому не будет дела. На это всем будет плевать. В счет пойдет только то, что она сделала с ним.
Накинув на плечи разорванное платье, прикрыв, насколько возможно, грудь, она выскользнула из алькова, быстрым шагом (только не бегом!) пересекла большой бальный зал и покинула дворец. За спиной раздались крики и звон дворцовых курантов, бьющих полночь.
Ну, остальное вы знаете. Или думаете, будто знаете.
На следующий день принц принялся искать ее, как одержимый, но двигала им вовсе не любовь, а жажда мести: три глубоких царапины на миловидном лице пробудили в его сердце ярость, затмившую на время обычные заботы (то есть, выпивку и баб) и подстегнувшую к бурной деятельности.
К счастью для Элеоноры, ей хватило ума не называть настоящего (или хотя бы полного) имени никому из тех, кто беседовал с ней на балу, а в придворных кругах она прежде не появлялась, и потому никто не знал, где ее искать.
Тут-то на сцене и появился прославленный башмачок. Да, башмачок существовал, только не хрустальный, а совершенно обыкновенный. «Хрустальный» – это неверный перевод французского слова, использованного Перро: на самом деле у него было сказано «меховой». Впрочем, не был тот башмачок и меховым. И, кстати заметить, на самом деле это вообще был не башмачок. Это была всего-навсего обычная для тех времен и мест модельная туфелька.
Однако она действительно соскользнула с ножки Элеоноры во время борьбы с принцем в алькове. И была насквозь пропитана ее запахом. И уже к концу обеденного часа следующего дня тайная полиция отрядила на поиски следа к дому хозяйки туфельки целые своры собак-ищеек с острым чутьем.
Конечно, никакой примерки туфельки на ногу каждой женщины в королевстве на самом деле не было – такая нелепость и в голову никому не пришла. И сводные сестры Элеоноры вовсе не отрубали себе ни пальцев ног, ни пяток, чтобы туфелька пришлась им впору, как гласят некоторые версии этой сказки. И стаи разгневанных птиц вовсе не спускались с небес, чтобы (сцена, о коей Дисней в силу неких необъяснимых причин умолчал) выклевать им глаза и расклевать носы, как повествуется в других версиях.
На самом деле, если не считать мимолетного взгляда, брошенного по возвращении с бала домой на мачеху, спавшую в темной комнате с мокрой тряпкой поверх глаз, Элеонора больше никогда в жизни не видела ни мачехи, ни сводных сестер.
Принц организовал и начал охоту к полудню – то есть, очень рано по меркам принцев (особенно – терзаемых грандиозным похмельем), что позволяет нам судить, насколько серьезны были его намерения отомстить. К счастью для Элеоноры, она-то привыкла вставать, едва на востоке забрезжит рассвет, что предоставило ей серьезную фору.
На самом деле она вообще не спала, а провела ночь в раздумьях и приготовлениях. Конечно, она не знала, что по ее следу пустят обнюхавших туфельку ищеек, но понимала: город не так уж велик, и в конечном счете принц отыщет ее, если постарается – а он постарается, в этом она не сомневалась ни на минуту.
Посему, как только небо на востоке начало светлеть, а птицы в ветвях деревьев защебетали, приветствуя хмурое сырое утро (а может быть, споря, стоит ли тратить драгоценное время, выклевывая глаза сводным сестрам Элеоноры), Элеонора вышла за порог с грубым холщовым мешком, в который тайком сложила несколько ломтей хлеба и сыра, а также остатки отцовского столового серебра, обычно хранившегося под замком в комоде, ключ от которого прятали в каком-то якобы не известном Элеоноре месте.
В городе Элеонора задержалась только затем, чтобы перехватить Казимира по дороге в стеклоплавильню и заговорить с ним быстрее и жарче, чем когда-либо в жизни, так как вдруг осознала: при всем желании убраться отсюда, ей очень не хочется уходить без него.
Что именно она сказала ему, чем смогла убедить – этого мы никогда не узнаем. Возможно, убедить его оказалось не так уж трудно: терять ему, не имеющему ни семьи, ни сколь-нибудь заманчивых перспектив, было нечего. А может, он и сам давно хотел убежать с ней, только предложить стеснялся.
Словом, что бы она ни сказала, это сработало. Казимир украдкой вернулся к себе, достал из-под половицы то немногое, что сумел скопить – возможно, к тому дню, когда ему удастся уговорить Элеонору выйти за него замуж, – и оба пустились в путь.
К этому времени о туфельке и об охоте за Таинственной Незнакомкой знал весь город, и издали уже доносился собачий лай.
Город покинули, спрятавшись в телеге с навозом – более надежного способа скрыть собственный запах Элеоноре в голову не пришло.
Отмывшись в быстром ручье (пока девушка застенчиво прятала от Казимира обнаженную грудь, тот делал вид, будто не подглядывает), они пошли дальше пешком, держась проселочных дорог, чтоб избежать погони, время от времени подсаживаясь в телеги крестьян, направляющихся на рынок, а после, добравшись до узкоколейной железной дороги, сели в поезд, то трогавшийся, то останавливавшийся, то останавливавшийся, то трогавшийся, порой без всяких видимых причин часами простаивавший без движения на крохотных безлюдных станциях, где из-под шпал пробивалась густая трава, а на залитых солнцем пустых платформах, опрокинувшись на спину и задрав кверху все четыре лапы, спали собаки. Так, мало-помалу, шажок за шажком, медленно проживая невеликие Казимировы накопления, питаясь черным хлебом, лежалым сыром да кислым красным вином, пересекли они всю Европу.
В Гамбурге, продав серебро отца Элеоноры, они сумели обзавестись билетами на корабль, отправлявшийся в Соединенные Штаты, и кое-как состряпанными фальшивыми документами. Прежде, чем их – с такими-то сомнительными бумагами – пустили на борт, Элеоноре пришлось отсосать у портового инспектора, стоя перед ним на коленях на занозистом дощатом полу его конторы, пока он вгоняет ей в самое горло толстый, грязный, вонючий, точно дохлая ящерица, елдак, да думая только о том, как бы не подавиться.
Казимир об этом так и не узнал: поблизости были товарищи инспектора, которые предпочли бы получить неофициальную плату за проезд с него, а не с нее, а Казимир, во многих отношениях еще мальчишка, естественно, отказался бы с негодованием, и тогда их уж точно схватили бы и, вполне вероятно, прикончили. Посему Элеонора рассудила, что плата за шанс начать новую жизнь в Новом Свете невелика, и позже почти не вспоминала об этом. Вдобавок, Казимиру жаловаться было не на что: в постель к нему, после того, как они благополучно поженились в Новом Свете, она легла девственницей, и доказательством этому послужила окровавленная простыня (оно и к лучшему – конечно, Казимир был человеком мягким, добросердечным, но все-таки человеком своего времени, так что особого либерализма в подобных вопросах от него ожидать не стоило).
В конце концов они осели в Чикаго, где хватало работы и для стекольщиков, и для швей, и прожили там вместе – когда счастливо, когда и не очень – сорок пять беспокойных лет, пока в один горестный зимний день Казимир, несший заказчику лист стекла сквозь городской снегопад пополам с копотью, не умер от разрыва сердца.
Элеонора прожила еще двадцать лет и умерла на кухне, в койке возле плиты (в последние несколько дней она наотрез отказывалась позволить перенести себя в спальню), окруженная детьми и внуками, среди уютных ароматов готовящейся пищи и печного дыма и резких запахов поташа и крепкого щелока, которые теперь тоже находила на удивление приятными, хотя в юности терпеть не могла. Ни о чем из сделанного в жизни она не жалела, и, за исключением нескольких секунд в самом конце, когда тело забилось в судорогах, безуспешно пытаясь сделать вдох, смерть ее была легка – насколько вообще может быть легка смерть человека.
После смерти старого короля принцу довелось поцарствовать всего-то несколько лет: охватившая страну гражданская война покончила с самодержавием. Принц, и остальные члены королевской фамилии, и большинство дворян – добрых ли или жестоких, преступных или ни в чем не повинных – были казнены. Еще через несколько десятков лет в свою очередь пали и победители, и власть перешла к военной хунте с местным диктатором во главе.