Обрушиваюсь и на него:
– Еще какая ведьма! И позабочусь, чтоб к утру у каждого из вас хвост отрос!
– Да у тебя кровь!
Касается моей головы и оборачивается к мальчишкам:
– Что вы ей сделали?
Отворачиваюсь и еду прочь. Вороны снова на ветке: драмы любят – хлебом не корми.
– Лебкухен! – кричит мне вслед Петер, раздираемый желаниями догнать меня и задать взбучку моим мучителям. – Лебкухен, погоди!
Иду домой. Лес провожает меня. Слушаю, как шепчутся меж собою деревья – такие же тщеславные, суетные существа, как и люди. Сегодня их ветви украшены сосульками. Слезы Матушки-Зимы… Трогаю одну, и она ломается. Тихий звон нежен и чист.
Вижу дом. На подоконниках груды снега. За одним из окон висят на шнурке коньки матушки, за другим – подсвечник с незажженной свечой. Окна и двери украшены венками из омелы и остролиста. Ядовитые ягоды и острые листья – защита от троллей. Есть тут один такой. Руки его так сильны, что могут крушить камни. Глазищи – что погребальные костры. Выходит из лесу нежданно-негаданно и прямиком к двери…
В лесу холодает. Жаль, не надела шапку. Начинается снег, и все вокруг умолкает. Протягиваю руки вперед. На ладонях медленно растут горки снежных хлопьев. Поначалу снегопад спокоен, мягок, но с каждой минутой снег валит гуще и гуще. Снежинки ложатся на ресницы.
Дома…
Мать поднимает взгляд. Стол завален ее книгами, раскрытыми на разных страницах. Так много книг – неразбериха полная. Лексиконы и наставления. Месяцесловы и таблицы предсказаний. Книги заклинаний и сборники рецептов. Руны, нацарапанные на полях наставления о скотоводстве… Убираю их все на полку.
– Другие ребята меня ненавидят.
Мать кивает, как будто ничего другого не ожидала. Сажусь у ее ног, кладу голову ей на колени. Мать ни словом не напоминает о том, что я уже переросла этакие нежности. Прошу ее приложить платок к рассеченной коже и спрашиваю:
– Как я родилась на свет?
Мать смотрит в стужу за окном. Лицо ее серо, как пелена туч.
– Уж и не припомню.
– Хочешь, я расскажу? Дело было так, – начинаю я. – Ты слепила меня из снега.
– Из снега… – откликается мать. – Снегурочка…
– Да. Из первого снега в ночь новолуния. Ловила снежинки, прежде чем они коснутся земли, а когда набралось, сколько нужно, слепила меня, а свет молодого месяца зажег во мне искорку жизни.
– Прекрати!
А вот и тролль – спустился в долину из высоких чертогов, вырубленных глубоко в горе. В руках у него острый топор, сгубивший множество деревев.
Вот только он вовсе не тролль. Это отец. Заполняет собой проем двери, пригибается, чтобы войти, однако он – всего-навсего человек. Слышу, как на дворе прыгают, радуясь свободе от упряжи, его собаки.
Отец хорошо вооружен – и не только топором. Еще у него есть талисман, и потому никакие венки не мешают ему войти. Будь он проклят, этот оберег! Мать сделала его отцу в подарок, чтоб уберечь от любого колдовства – даже от ее собственного. «Залог любви, – пояснила она. – И пусть никто не посмеет сказать, будто я его околдовала».
Вид матери приводит отца в ярость. А выглядит она как обычно, если не считать пустоты во взгляде. Он негодует, кричит, бьет горшки. Оглядываю дом его глазами. Ужин для него не готов. Пол усеян куриными костями и мышиным пометом. Накидка матери и зеркало в пыли. Грязная одежда валяется там, где я ее сбросила.
Отец тяжело опускается в кресло. Его ярость угасает так же быстро, как разгорелась.
– Мне это надоело. С этим пора покончить.
Мать моргает. Отец поднимается, хватает ее за запястье и вздергивает на ноги. Падаю на пол. Потертый половик не смягчает падения.
Отец тащит мать к выходу, распахивает дверь. Внутрь рвется холодный ветер и снег. Отец тащит мать за порог, в темноту. Лечу к нему, кусаю за руку. Отец замахивается на меня. Сжимаюсь, оскалив зубы, в ожидании удара тяжелого кулака.
Но нет. Отец просто хватает меня за шкирку, будто щенка, и отшвыривает в дом.
Следующее утро. Отца нет. Матери тоже. Лежу в кровати, слушаю скрип деревьев, силящихся сбросить тяжелые снежные шапки. Слушаю звон одинокого колокола деревенской церкви. В ветре слышится вой огромного волка, перехитрившего ружья охотников. Слышен зов кораблей, разбивающихся о скалы там, в морях далекого севера.
Голод гонит прочь из постели. Отец никогда не оставляет буфет пустым. Поднимаю крышку с ведерка, принюхиваюсь. Свежее молоко. На тарелке – желтое масло. И ломоть мяса в мраморных прожилках жира, податливого, как воск. Еще отец всегда оставляет дров. У очага свалена куча поленьев. Касаюсь каждого, благодаря деревья за щедрый дар. Глажу глубокие шрамы, оставленные в поленьях острым топором.
Есть поговорка: если в очаге огонь, ты не одинок.
Открываю книги матери…
Мать улыбается. Говорю ей, что я замерзла, прошу укрыть меня одеялом. Мать шарит вокруг и, наконец, находит одеяло в сундуке с бельем – там, где теперь гнездятся мыши. Велю ей укрыть мне ноги и поцеловать меня в лобик.
– Мама, как я родилась на свет?
Щеки матери горят лихорадочным румянцем.
– Что-то я позабыла.
– Хочешь, я расскажу?
– Сделай одолжение.
– Я – огненная девочка. Ты сделала меня из самого сердца огня, где пламя не красное, не желтое, а белое. А искорку жизни и зажигать не понадобилось.
– Огневушка…
Мать смотрит на меня – свое чудесное создание…
После обеда выхожу наружу. Я бы с радостью осталась дома, но есть у меня одно дело. Стоит только выйти за порог, холод приветствует меня, пробует на прочность швы, пытаясь пробраться под шубку. Рукавички я потеряла, и потому руки мерзнут. Мороз покусывает кончики пальцев.
Уходя, оставляю у двери чашку молока. Это для богов. Не для богов огня, солнца и леса – для малых богов, моих любимцев. Для богов гвоздей, ложек и пряжи. Для богов обыденности, которым до́лжно поклоняться каждый день. Для богов, напрочно вплетенных в уток и основу мира.
Иду мимо груды снега на холме над домом. Не смотрю туда. Видеть ее не хочу. Ступаю осторожно – как бы не упасть. Каждый вдох так студен, что все кости хрупки, как сосульки. Дорожные рытвины полны льда и искристого снега, похрустывающего, поскрипывающего под ногами. Больше в моем сверкающем царстве не слышно ни звука.
Из золотого волоска я сделала амулет. Как – прочла в книгах матери. Связала им клок оленьей шкуры, полоску рыбьей кожи и воронье перо. Оленья шкура – затем, чтоб она всю жизнь чувствовала за собой погоню. Рыбья чешуя – чтоб всю жизнь плыла по течению, не властная над собственной судьбой. Перо – чтоб нигде не знала ни отдыха, ни покоя. Ржавым гвоздем прибиваю амулет к мертвому дереву у перекрестка дорог. Больше ей никогда не чувствовать себя живой.
Пусть теперь дочка лавочника смотрит на Петера, сколько угодно.
Возвращаясь домой, вижу у крыльца отцовские сани. Я и не ожидала, что он вернется так скоро. Распряженные собаки сбились в кучу, улеглись, вывалив наружу розовые языки. Мороз превращает их дыхание в облачка пара.
Отец сидит, покачивается в кресле матери. Увидев меня, останавливается. Хмурится. Все вокруг считают отца симпатичным, но его борода и волосы слишком длинны. Из-за худобы кажется, будто он нездоров.
– Так продолжаться больше не могло.
Оглядываюсь вокруг. Пол чисто выметен. От плиты вкусно пахнет кипящей в кастрюльке мясной похлебкой.
Матери нет.
Читаю вслух наставления из поваренной книги, а мать следует указаниям. Гляжу, как она помешивает на сковороде разогретый мед с патокой. Просеивает сквозь сито муку, сыплющуюся в миску, будто густой снегопад. Добавляет пряности. Имбирь. Корицу. Мускатный орех. Пахнет зимой и матерью. Хочется плакать.
– Как я родилась на свет?
Мать призадумывается.
– Что-то я запамятовала.
– Напомнить?
– О, да!
Мать радуется, будто я предлагаю ей лакомство. Ее кожа – цвета сухих листьев.
– Дело было так. Ты замесила тесто из муки, смолотой руками перворожденного, добавила слез перворожденного и пряностей. Еще добавила меду, и патоки, да пару щепоток соли, чтоб я не вышла слишком уж приторной. И зажгла во мне искорку жизни от пламени свечи.
Мать смотрит на собственные руки.
– И вот я, твоя дочь. Твоя Лебкухен.
Лебкухен. То есть, «хлеб жизни»…
Дверь отворяется. Снова отец. Вешает у порога шубу. Видя его, мать вскакивает. Она понимает, чего от нее ждут. А ведь он вовсе не всегда так стремился избавиться от нее. Я вспомнила об этом, едва он подхватил ее на руки и принялся целовать – в щеки, в губы. Но его внезапная радость оказалась недолговечной. Губы матери даже не шевельнулись в ответ. Лицо ее оставалось спокойным. Отец в замешательстве отстранился, плюнул на пол, точно раскусил что-то горькое, выругался и ущипнул меня за ухо, думая, что я это сделала нарочно, только затем, чтобы позлить его.
А я всего-то и сказала:
– Мама, тебе вовсе ни к чему уходить.
Отец покачал головой. Но я бросилась к матери и с плачем вцепилась в нее. Руки отца легли на плечи, оторвали от матери, подняли вверх. Я замерла в ожидании встряски.
Но вместо этого руки отца обнимают меня.
– Тише, Лебкухен, успокойся. Ты понимаешь, что ей придется уйти.
Матери дважды повторять не требуется. Она отворяет двери. Снаружи белым-бело. Она выходит за порог, и только в этот миг я замечаю, что ее ноги босы. Отец еще крепче прижимает меня к себе, целует в макушку. Мать-снег. Мать-огонь. Мать-лебкухен… Чем дальше она уходит от меня, тем становится призрачнее, невесомее, и вскоре превращается в облачко муки и молотых пряностей. Ветер подхватывает, уносит ее. Собаки кидаются лизать сладкий след на снегу.
– Лебкухен… Совсем как мать – лицо, дар, книги… Ты забываешь, что ты и моя дочь. Хватит. Покончим с этим. Ты разрываешь мне сердце.
Он утирает мне щеки. Только сейчас замечаю, что его волосы и борода аккуратно подстрижены. Он берет со стола гребень и начинает вычесывать колтуны из моих лохм. Стараюсь сидеть смирно.