– Э-э, да, он выступает в цирке, – ответила она, неуклюже поднявшись на ноги.
Стесняться тут было нечего: папа-медведь был одним из самых высокооплачиваемых артистов в своем жанре. У Краффта он заколачивал целых тридцать тысяч в год, и с 1953-го они ежегодно проводили время зимней спячки во Флориде. Многие ли из этих манерных дамочек могли позволить себе содержать собственный пляжный домик на Кис? Однако за спиной кто-то захихикал – правда, попытавшись сдержаться, но безуспешно.
Мама-медведица обернулась и с подозрением оглядела собравшихся, но не смогла разглядеть во всех этих напудренных, бледных, точно сыворотка, лицах ничего знакомого – ни намека на дружеские чувства, ни проблеска сопереживания. Ведь должны же все они понимать, что такое деньги? А если так, то почему не могут понять, что все деньги, в конце концов, одинаковы? Вот Боб Минчин продает людям лимузины в салоне «Линкольна» в центре города. А папа-медведь катается для них на бревне в огромном шапито. И как знать, кто из них вправе выхваляться перед другим?
– Ничего-ничего, позвольте, я уберу, – сказала Минди Минейфер, потянувшись к осколкам чашек и блюдец в лапах неуклюжей гостьи.
От резкого движения, да еще так близко, мама-медведица невольно рыкнула – совсем тихонько, на самом-то деле этого и рыком не назвать. А что зацепила Минди когтями – это уж была чистая случайность. Стоило бы Минди поостеречься: кто же так тянет руки к медведям!
Вот тут в просторной, залитой солнцем гостиной воцарилась просто-таки гробовая тишина. Гостьи окаменели.
Не прошло и пяти минут, как все начали прощаться и расходиться – кто поодиночке, кто парами. Последней ушла мама-медведица. Прощаясь с забинтованной, поджимающей губы Минди, она прониклась горькими подозрениями, что это приглашение на скотсфордские суарэ было первым, последним и единственным в ее жизни. И эти подозрения целиком и полностью оправдались.
После этого мама-медведица большую часть времени сидела дома. Ей очень хотелось быть такой же женой, как и все остальные, очень хотелось наконец-то играть эту роль, как полагается. Она часто пыталась представить, каково это – быть одной из тех клевых, стильных белых англо-саксонских протестанток, которых показывали по телевизору, каждый вечер ожидающих высокопоставленных муженьков со смешанным «мартини» наготове. Но папа-медведь, конечно же, работал не с девяти до пяти. Его работа – круговорот гастролей, жизнь на колесах – начиналась на Пасху и заканчивалась в Хэллоуин. Что ж, маме-медведице оставалось одно: не вешать носа да вести хозяйство как можно лучше.
Ездить по магазинам – хотя в самом скором времени ей страх как надоело одолевать узкие проходы меж полок супермаркетов, опрокидывая пирамиды консервных банок и рулонов туалетной бумаги при любом неосторожном движении. Гулять с сыном в парке, наблюдая из тени платанов, как прочие дети играют в бейсбол (одна команда в футболках, другая – без). Объяснять хнычущему малышу-медвежонку, отчего ему нельзя тоже помахать битой вместе со всеми. А в завершение очередного дня – задернуть шторы и просто смотреть телевизор: вестерны, мыльные оперы, старые мелодрамы, сенатские слушания по поводу Интеграции Медведей (полдюжины белых стариков с морщинистыми лицами изо всех сил стараются не уснуть, а так называемые «эксперты» с важным видом разглагольствуют о проблемах, с которыми она сталкивается каждый день, но они-то не сталкивались и не столкнутся никогда).
И вот в один прекрасный, солнечный июньский день папа-медведь нежданно-негаданно явился домой. Увидев подъезжающее такси, мама-медведица – еще в домашнем халате, хотя шел четвертый час пополудни – поспешила навстречу, но его первые слова были адресованы не ей.
– Проклятье, вроде я выложил неплохие деньги на садовника, – пророкотал он, хмуро глядя на неполитую лужайку, заросшую пыреем и диким луком, и на торфяные заплаты, до сих пор зиявшие на месте выжженной гербицидом надписи.
Мама-медведица попыталась объяснить, что соседи выпускают собак гадить на их газон, пока она не видит, а нанятый ими садовник в последнее время и носа не кажет, но папа-медведь лишь раздраженно отмахнулся.
– Пашешь, пашешь, надрываешься, а толку? Возвращаешься домой и видишь тут какую-то треклятую босяцкую трущобу…
С этими словами он заковылял в дом. Мама-медведица поспешила следом. За окном через улицу дрогнули шторы.
Весь вечер папа-медведь был молчалив и угрюм. Наконец мама-медведица не выдержала и прямо спросила, все ли в порядке.
– Нет… нет, мама, все плохо, – мрачно ответил он, щурясь сквозь бокал с бурбоном. Глаза его в отсветах ламп вспыхнули недобрым желтым огоньком. – Все в полном говне, если тебе вправду интересно знать.
Услышав грубое слово, мама-медведица, как всегда, вскинулась:
– Дорогой!..
– Ничего больше не стоит твой «дорогой», – сказал он, запрокинув голову и одним глотком осушив полный бокал бурбона. – Какашки засохшей не стоит. Старой засохшей какашки, если тебе так больше нравится!
– Не говори так, папа, – с легким испугом ответила мама-медведица, не желая слышать, что еще он может сказать. – Ты и не знаешь, как я ждала, чтоб ты приехал домой – пусть хоть на недельку…
Папа-медведь поднялся на ноги, пошатываясь, подошел к устроенному в углу бару и снова наполнил бокал.
– Это не недельный отпуск, – с усилием выговорил он, не оборачиваясь к ней. – Это принудительный отпуск. Бессрочный принудительный отпуск.
– Как это понять?
Мама-медведица подошла к нему, заглянула в лицо, пытаясь встретиться с ним взглядом и выяснить, что все это может значить. Однако папа-медведь отодвинул ее с дороги – нет, без грубости, но и без нежности, – доковылял до софы и рухнул на нее, точно получив в бок усыпляющий дротик из ветеринарного ружья.
– Я облажался, мама, – сказал он, глядя в потолок, на люстру в хлопьях паутины. – Запорол дневное представление в Скенектеди. Объявили мой номер… а я просто развернулся и вышел из шапито. Не смог. Просто не смог… себя заставить.
– Милый… но почему?
Папа-медведь вскинул лапу, будто веля ей замолчать, и тут же бессильно уронил ее.
– Я просто не смог!
Маме-медведице сделалось стыдно: похоже, ей следовало понять его без лишних вопросов, однако она ничего не понимала.
– Что же случилось? Может, кто-то что-то сказал? И ты опять полез в драку?
– Я просто… – Папа-медведь надолго задумался, закряхтел, но даже новая порция бурбона не смогла развязать его язык. – А, какого дьявола… Ты все равно не поймешь.
Тут уж мама-медведица не смогла сдержать слез.
– Я хочу, чтоб ты помог мне понять!
А еще ей очень хотелось, чтобы папа-медведь обнял ее, сказал, что все в порядке, что все будет окей. Но вместо этого он откинулся на спинку софы, снова уставился в потолок и сказал, как будто в пустоту:
– Тебе никогда не понять, чего мне это стоило – выделывать все это каждый день. Чего мне стоил весь этот… весь этот бессмысленный фарс.
Мама-медведица заплакала навзрыд.
– Но тебе же хорошо платят! Лучше, чем всем остальным!
– Меня заставляют прыгать сквозь обруч, – скорее, обреченно, чем с горечью сказал он. – Прыгать сквозь этот проклятый обруч каждый божий день, а я ни черта не могу с этим поделать, потому что куплен. Куплен со всеми потрохами.
– Что значит «куплен»? Тебе просто платят жалованье! Хорошее жалованье!
– Нет, мама, – мрачно возразил он. – Они купили меня и держат за задницу. И вертят, как хотят. Велят стоять на передних лапах – стой. И сказке конец. И вот однажды… однажды… – он запнулся, подыскивая слова, которыми смог бы объяснить все жене, а может, и себе самому. – В тот день в Скенектеди проверял я реквизит – бревно, обручи, тумбы, все выставлено на арену – и просто сказал себе: к черту все это. Понимаешь? – Он осушил бокал и грохнул им о стеклянный столик. – Катись оно все к чертям. Ушел. Лег на койку в своем проклятом трейлере и лежал, пока в дверь не постучал босс. – Впервые за вечер он взглянул ей в глаза и осовело заморгал, будто вышел из темной глубокой пещеры под яркое солнце. – И вот я здесь. В бессрочном принудительном отпуске.
Невесело усмехнувшись, он поднялся, чтобы налить себе еще бурбона.
Но мама-медведица так ничего и не поняла.
– Ты просто переусердствовал, слишком много работал, устал…
– Я делал свое дело, – холодно ответил муж, глядя куда-то вдаль; в одной лапе бутылка, другая тяжело опирается на стойку бара. – Плясал под их дудку, мама. Всю свою жизнь. И вот музыка кончилась, а мне не досталось кресла, чтобы присесть.
Так мечты переехать в Скотсфорд обернулись сплошным кошмаром, и поделать с этим медведи не могли ничего. Остаток того вечера мама-медведица то плакала, то умоляла, а папа-медведь глушил бурбон стакан за стаканом без всякого видимого эффекта, пока вдруг не взревел и не швырнул стеклянным столиком в дальнюю стену гостиной. После этого мама-медведица в слезах убежала в спальню, а много часов спустя, в серых предрассветных сумерках, вновь прокралась вниз. Муж спал на софе, хрипло дыша широко разинутой пастью. Глядя на него, мама-медведица не знала, что и думать, и даже не понимала, что чувствует. Не понимала, хочется ли ей, чтоб все стало как раньше, или чего-то другого. Главное – не этого!
Вскоре начались недели удушливой влажной жары, изнурительного летнего зноя. Над лужайками праздного пригорода не было слышно ни звука, кроме шипения струй поливочных установок да упругого звона теннисных мячей о тугие струны ракеток. Французские окна постоянно были распахнуты, в графинах холодного чая и бокалах дайкири на бортиках бассейнов призывно позванивали кубики льда. В стенах домов мечты изнывала от жары за стиркой, натиранием паркета и мытьем посуды негритянская прислуга, а светская жизнь тем временем перемещалась наружу, на веранды и в патио. Казалось, раскинувшийся на солнцепеке тысячей роскошных ловушек для солнечных лучей Скотсфорд потягивается в вальяжной дреме, подставляя лицо палящему солнцу и поправляя темные очки.