Ползу к распахнутой двери, но он пинает меня в бок – раз, и другой, и я опускаюсь на пол, замираю, не сводя глаз с его ненавистной ухмылки.
Топор в его руке покачивается, точно маятник, отсчитывающий мои последние мгновения.
– Твоя мама слишком уж добра. Вместо того, чтоб поступить на благо людям, отослала тебя к этим чудовищам. Но больше уж ни тебе, ни кому другому вроде тебя не осквернять мою семью. Наутро соберу всех достойных людей, и мы очистим леса от волков. И запылает праведный огонь. Но для начала придется мне очистить от скверны собственный дом.
Он с отвращением харкает мне в лицо. Скользкий, как головастик, плевок ползет по щеке, по губам, но я не отвожу взгляда. Если уж он вознамерился убить меня, пусть убивает, глядя мне в глаза. Я – волк, мне ли прятать лицо от подлого человечишки?
Топор поднимается, время вспухает, становится вязким, точно болотная трясина, я делаю последний вдох в благословенном подлунном мире…
…как вдруг рычащий от ярости серый вихрь врывается в дом и сбивает отчима с ног, будто огородное пугало. Он взмахивает топором, но кости его запястья трещат в волчьей пасти. Обагренные алым клыки впиваются в мягкое горло, отчаянный крик, едва начавшись, захлебывается, переходит в глухое, клокочущее сипенье.
Эта волчица мне не знакома. Она не из тетушкиной стаи, и потому, когда она направляется ко мне, я качаю головой и умоляю не трогать меня.
– Мяса тебе и без того хватит, – говорю я ей.
Но она смотрит мне в лицо, и ее бледно-голубые глаза полны такой ярости и скорби, что мои щеки вспыхивают от стыда. Как же я сразу не разглядела, как же не догадалась?
Розовый волчий язык слизывает слезы с моего лица, а я обнимаю волчицу, зарываюсь лицом в ее мех, полной грудью вбираю ее запах. От нее пахнет и волчицей, и мамкой, и трудно понять, где же кончается одна и начинается другая.
К тому времени, как мы заканчиваем наводить чистоту, луна скрывается за горизонтом. Близится утро, солнце вот-вот взойдет.
– Если не поторопимся, Джейкоб проснется до нашего прихода, – говорит мама, натягивая зимние сапоги бабушки. – Увидит, что в доме никого – перепугается до полусмерти.
Однако перед уходом она морщит лоб, разглядывая свои ногти, хотя уже дважды вымыла руки, и заставляет меня еще раз осмотреть ее лицо.
– На тебе ни пятнышка не осталось, – заверяю ее. – Ты отмыла все дочиста.
– Может, когда-нибудь это и станет правдой, – бормочет мать, поспешая к выходу и увлекая меня за собой.
Там, куда мы оттащили тело, там, где оно лежало, пока из лесу, крадучись, не явились волки, чтоб утащить его прочь, на снегу остались кровавые кляксы. Никогда в жизни мне не забыть ни громкого скорбного воя матери, зовущей своих собратьев, ни визга тетушки, запрыгавшей от радости при виде сестры в волчьей шкуре, точно щенок в первую весну жизни. Но мамка – та просто ушла в дом, и, когда я догнала ее, уже снова была женщиной…
Ворошу ногой самое большое из пятен в надежде похоронить его под чистым снегом, но только размазываю кровь еще шире. Мамка прикрикивает на меня, веля не отставать.
– Малость крови ничего не значит, – говорит она. – Как только волки покончат с ним, от него уж никто не отыщет ни косточки.
Лицо ее застыло, как каменное, губы сжаты в дрожащую белую нить, точно она в ярости, но изо всех сил старается не показывать этого. Я уже видела мамку такой, когда отчим возвращался домой, воняя элем, или когда какая-нибудь барыня воображала, будто видит изъян в ее шитье, и намеревалась заплатить меньше обещанного.
– Прости, мам, – дрожащим от волнения голосом говорю я. – Я ж не хотела, чтоб он прознал, что я – волк.
Вдруг мамка как остановится, как развернется да как схватит меня за плечи, будто хочет душу вытрясти!
– За это прощения не проси, – говорит она. Голос ее звучит мрачно, дыхание клубится паром на морозе. – Никогда в жизни не проси прощения за то, кто ты такая. Никогда. Этот человек, девочка моя, задумал лишить тебя жизни, как лишил жизни мою мать. Как лишил бы жизни и меня, если бы только узнал, кто я – и не поглядел бы, что я мать его сына и любила его. Может, и до сих пор люблю и буду любить до конца своих скорбных дней – ведь с виду-то он, как ни посмотри, казался человеком хорошим. Бывало, и лучшие из женщин – куда мне до них! – оставались слепы к той черной гнили, что кроется за благопристойной наружностью. Но это бремя – не для тебя. Нести его мне и только мне.
Мать прижимает меня к груди. Алая нить натягивается, увлекает меня вперед, нежно, как материнские руки, и я понимаю: она обвязана вокруг мамкиной груди так же туго, как и вокруг моей, что она связывает нас отныне и навсегда – так было, так будет, и ничто в мире не в силах ее разорвать.
Издалека, с холмов, доносится вой – долгий, переливчатый. Может быть, это тетушка, а может, кто-то из ее стаи, и мне отчаянно хочется запрокинуть голову, раскрыть рот и завыть в ответ во всю силу голоса.
– А ты будешь все так же любить меня, если я стану волком? – спрашиваю я. – И больше никогда не стану никем другим?
Мама улыбается странной мечтательной улыбкой, поправляет мою шапочку, целует меня в лоб.
– Волком быть просто, не так ли? Как будто стрелой полететь оттуда, где ты сейчас, туда, где хочешь оказаться, и глупому женскому сердцу не сбить тебя с пути. В волчьей ли шкуре, в человечьей ли коже, ты – моя плоть и кровь, и потому я люблю тебя. Во имя луны всемилостивой, не сомневайся в этом ни на минутку.
С этими словами она берет меня за руку, и мы бежим к дому – я в красной шапочке, мама в зеленом бабушкином плаще. Я чувствую, как алая нить соединяет всех нас – меня, и маму, и бабушку, и тетку, чьи умные желтые глаза следят за луной в небесах в ожидании ночи, когда я вернусь в ее стаю.
Кирстин Макдермотт
Большую часть своей писательской карьеры Кирстин Макдермотт посвятила самым мрачным закоулкам фантастической литературы, и два ее романа, «Мэдиган моя» и «Совершенства», удостоены премии «Ауреалис» как лучшие романы года в жанре «хоррор». Ее последняя книга, авторский сборник «Осторожно: мелкие детали!», выпущена «Твелфс Планет Пресс». Снимая шляпу писателя, она продюсирует литературно-дискуссионный подкаст «Писатель и критик» и выступает в нем в качестве соведущей. Обычно это помогает ей уберечься от бед. После многих лет жизни в Мельбурне Кирстин переехала в Балларат и работает над докторской диссертацией в Балларатском Государственном Университете.
Одна из самых кровавых немецких народных сказок из собрания братьев Гримм, «Можжевеловое дерево», рассказывает о мальчике, терпевшем обиды от мачехи, а затем погубленном ею, порубленном на кусочки, сваренном в супе и съеденном ничего не подозревавшим отцом. С помощью любящей сводной сестрицы и волшебства покойной матери он превращается в птицу и находит способ отомстить.
Версия этой сказки, созданная Питером Страубом, одновременно убедительна и неожиданна, тонка, но живописна. Имя рассказчика здесь не упомянуто, однако это – Тимоти Андерхилл, персонаж, примечательнее всего изображенный Страубом в романах «Коко», «Глотка», «Пропавший мальчик, пропавшая девочка» и «В ночной комнате». Здесь мы узнаем, как Тим использует «магию» кино, чтобы пережить жуткую детскую травму и исцелиться.
Можжевеловое дерево
Средний Запад. Школьный двор среди пустых земельных участков, заросших зеленой травой и яркими тигровыми лилиями, среди сверкающих глиной шеренг уродливых новых домов в деревенском стиле, среди пропеченных солнцем аллей без единого деревца. Наш школьный двор залит черным асфальтом. В июньские дни асфальт становится мягким и липнет к подошвам баскетбольных хайтопов, как жвачка.
Большая часть игровой площадки – пустое черное пространство. Воздух над ним дрожит от жары, будто картинка на экране неисправного телевизора. Вокруг высокая ограда из проволочной сетки. Рядом со мной стоит новенький, его зовут Пол.
Вот-вот начнется последний месяц семестра, однако Пол – рыжий, как морковка, сероглазый, такой стеснительный, что даже не может спросить, где тут уборная, – перевелся к нам всего шесть недель назад. Уроки для него – сплошной конфуз, а его тягучий южный выговор выбивается из общего стиля просто-таки катастрофически. От школьных заводил расползаются смешки да шепотки – ужасные новости, что Пол «говорит, как ниггер». В их голосах слышен едва ли не благоговейный ужас: они прекрасно сознают чудовищность собственных слов, не говоря уж о чудовищности возможных последствий.
На Поле ярко-красная рубаха – тяжелая, плотная не по погоде. Мы с ним стоим в тени на задах школы, у кремовой кирпичной стены. В стене на уровне глаз – свежевыбитое окно, забранное пупырчатым зеленым стеклом, укрепленным изнутри нитями медной проволоки. Под ногами – небольшая россыпь зеленых пупырчатых осколков. С виду съедобные, как леденцы, они впиваются в подошвы – асфальт так мягок, что даже стекло не крошится, если наступить. Пол нараспев, тягуче, сообщает, что в этой школе у него никогда не будет друзей. Я наступаю на один из леденечно-зеленых осколков и чувствую его пяткой, сквозь подошву. Осколок тверд, как пуля.
– Дети так жестоки, – безразлично тянет Пол.
Мне хочется полоснуть себя по горлу осколком стекла – взрезать глотку, да пошире, и впустить внутрь смерть.
Осенью Пол в нашу школу не вернулся. Его отца, до смерти избившего человека в штате Миссисипи, арестовали на выходе из кинотеатра под названием «Орфеум-Ориенталь» неподалеку от моего дома. Отец Пола повел всю семью посмотреть кино с Эстер Уильямс и Фернандо Ламасом, а когда они вышли из зала – языки щиплет от соленого попкорна, ладони малыша липки от пролитой кока-колы – их уже поджидала полиция. Все они были из Миссисипи. Что-то сталось с Полом дальше? Небось, сидит за столом в каком-нибудь офисе в центре Джэксона, среди множества таких же, как он; узел галстука безупречен, ботинки кордовской кожи солидно блестят, на лице застыла непременная сдержанность…