За темными лесами. Старые сказки на новый лад — страница 92 из 111

Я занимаю место с краю, на левой стороне центрального блока кресел, прямо перед широким поперечным проходом. Здесь можно вытянуться во весь рост. Иногда сажусь в середину последнего ряда, или первого, а порой, когда балкон открыт, поднимаюсь туда и устраиваюсь в первом ряду. Смотреть кино оттуда, из первого ряда балкона, все равно, что стать птицей и лететь к экрану с высоты. Когда ты в зале один – это просто наслаждение. Тяжелые красные занавеси манят обещанием чуда, на стенах мерцают поддельные факелы, по красной краске вьются вихри золотого ветра. В те дни, когда я сижу у стены, я тянусь к этой красной краске. С виду она кажется теплой и мягкой, но под пальцами холодна и сыра. Ковер в «Орфеум-Ориентале», должно быть, когда-то имел бездонный темно-коричневый цвет; теперь его цвет просто никакой – темный, в розовых и серых мазках растоптанной жвачки. Около трети сидений протерты до дыр; грязная серая шерсть пенится над прорехами в ветхом плюше.

В идеальном случае я успеваю посмотреть мультик, видовой фильм, киноанонсы, кино, еще мультик, еще кино, и только потом в зале появляется кто-то еще. Удовольствия – не меньше, чем от праздничного ужина. Если день не такой везучий, в зале, когда я вхожу, уже сидят старушки в смешных шляпках, молодые женщины в платках поверх бигуди, две-три парочки подростков… Все они, не отрываясь, смотрят на экран, только парочки, конечно, заняты друг другом.


Однажды, когда я вошел в зал и занял место, рядом, в среднем проходе, вдруг поднялся с пола человек – молодой, лет двадцати с небольшим. Сел и застонал. Его подбородок и грязная белая рубашка были усеяны пятнышками запекшейся крови, похожей на ржавчину. Он замолчал и с новым стоном встал на четвереньки. Ковер под ним тоже был испятнан тысячей красных крапинок. Кое-как поднявшись на ноги, молодой человек нетвердым шагом двинулся по проходу и вскоре исчез в ярком, бездонном прямоугольнике солнечного света.


В начале июля я сказал матери, что старшеклассницы продлили часы работы Летнего лагеря – уж очень хотелось успевать посмотреть оба фильма дважды прежде, чем отправляться домой. Заодно смог изучить и ритм жизни самого кинотеатра – правда, не сразу, а постепенно. Но к середине первой недели я уже знал, когда на сиденьях под светильниками начнут собираться местные лодыри. Обычно они появлялись по вторникам и пятницам, вскоре после одиннадцати: в одиннадцать открывался ближайший винный магазинчик, где они разживались своими пинтами да полупинтами. К концу второй недели я выяснил, когда билетеры выходят из зала, чтобы, усевшись на мягких скамейках в холле, закурить «Лаки Страйк» или «Честерфилд», а когда появляются старички со старушками. Ну, а на исходе третьей недели я уже чувствовал себя всего лишь мелкой деталькой огромной организованной машины. Перед началом второго показа «Прекрасных Гавайев» или «Диковинок Австралии» я выходил в холл, к буфету, и покупал на второй четвертак коробку попкорна или пакет лакричных леденцов «Гуд энд Пленти».


В кинотеатре нет места ничему случайному, кроме посетителей да остановок аппарата. Бывает, рвется пленка; бывает, перегорает лампа; бывает, киномеханик пьян или заснул, и тогда экран перед свистящими, топающими зрителями становится равнодушным, пустым желтоватым прямоугольником. Но эти неполадки – что летние грозы: чуть кончились, тут же и забываются.

Но раз от раза все это – лампа, киномеханик, коробки попкорна, и пакетики леденцов, и сами фильмы – как бы укрупняется, приобретает особенный смысл. Постепенно мне сделалось ясно: вот из-за этого-то укрупнения, расширения и углубления смысла фильмы и повторяют по нескольку раз на дню. Нагляднее всего этот механизм проявляется в безошибочных, точных повторах слов и жестов актеров по мере развития истории. Вот Алан Лэдд спрашивает умирающего гангстера Блэки Франшо: «Кто это сделал, Блэки?» – и его голос разливается, будто река, прослаивается почти нескрываемой мягкостью, которую нужно выучиться слышать за звуками голоса.


«Чикагский предел» – история о том, как газетный репортер по имени Эд Адамс (Алан Лэдд) расследует трагедию загадочной девушки, Розиты Жандро, умершей в одиночестве от туберкулеза в обшарпанном номере второсортного отеля. Вскоре репортер узнает, что у нее было много имен, много лиц. Она любила архитектора, гангстера, калеку-профессора, боксера, миллионера, и к каждому из них поворачивалась иной гранью. Одержимый загадкой, Эд, конечно же, влюбляется в Розиту. «Слишком уж предсказуемо», – жалуется мое взрослое я. Но, когда мне было семь, предсказуемого здесь было мало («Лоры» я еще не смотрел), а в «Чикагском пределе» передо мной представал человек, движимый желанием понять, разобраться, мало-помалу превратившимся в желание защитить. Ну, а Розита Жандро была олицетворением памяти – в том-то и состояла ее загадка.

Она меняла лица, в глазах каждого – брата, боксера, миллионера, гангстера и всех остальных – становилась иной, а целиком существовала только в памяти. Я наблюдал этот механизм внутри другого, внешнего механизма две недели, до и во время знакомства с «Джимми». Любовь и память – все это было одно и то же.

Любовь и память помогали нам смириться со смертью. (Я еще не понимал этого, однако видел.) Репортер, Алан Лэдд, светло-каштановый блондин с безупречной линией подбородка и ослепительной ехидной улыбкой, сумел вернуть Розите жизнь, сделав ее воспоминания своими.

– Думаю, один только ты ее и понимал, – говорит Алану Лэдду Артур Кеннеди, играющий брата Розиты.

Ну да. Ведь большая часть мира страшно занята. Ей требуется подхлестывать себя сенсациями, ей нужно копить и тратить деньги, искать новые формы любовных отношений – полегче да покороче, зарабатывать на жизнь, продавать газеты, расстраивать вражеские козни при помощи собственных…

– Не понимаю, чего вам не хватает, – говорит Эд Адамс редактору «Джорнел». – Вот вам два убийства…

– …и загадочная девушка, – подхватываю я.

Его голос – голос раненного, но непобежденного – решителен и спокоен.

Сидящий рядом со мной смеется. Голос у него нормальный, но смех звучит как-то сдавленно, визгливо. Настало время обеда, «Чикагский предел» сегодня крутят уже по второму разу – значит, после следующего показа «Дезертиров» придется встать, пройти по проходу и выйти из кинотеатра. Случится это без двадцати пять, и солнце еще будет вовсю жарить с неба над сливочно белыми домиками широкого, пустынного Шерман-бульвар.

Я познакомился с этим человеком – ну, или он познакомился со мной – у прилавка буфета. Поначалу он был всего-навсего безликой высокой фигурой – светловолосой, одетой в темное. Мне до него дела не было, для меня он не значил ничего. Так оно и оставалось, даже когда он заговорил:

– Попкорн – штука полезная.

Я поднял на него взгляд. Узкие голубые глаза, гнилые зубы обнажены в улыбке. Щетина на подбородке. Я отвернулся, и человек в белой куртке за прилавком подал мне коробку попкорна.

– То есть, тебе на пользу пойдет. В попкорне полезного много – прямо из земли. Растет он на высоких таких стеблях – ростом с меня, совсем как любое другое зерно. Ты это знаешь?

Я промолчал. Тогда он захохотал и сказал человеку за прилавком:

– Глянь, он не знает, что детишки думают, будто попкорн растет внутри попкорновых автоматов!

Буфетчик отвернулся. Тогда светловолосый в черном снова повернулся ко мне.

– Ты часто сюда ходишь? – спросил он.

Забросив в рот несколько зерен попкорна, я взглянул на него.

Он улыбался, выставив напоказ гнилые зубы.

– Часто, – сказал он. – Каждый день, небось, здесь торчишь.

Я кивнул.

– Что, серьезно? Каждый день?

Я снова кивнул.

– А дома мы, значит, малость привираем, чем занимались весь день, верно? – спросил он, поджав губы и подняв брови, как комик-дворецкий из кино. Но его настроение тут же изменилось, и он стал абсолютно серьезным. Смотрел на меня, но не видел. – А любимый актер у тебя есть? У меня вот есть. Алан Лэдд.

И тогда я увидел – и увидел, и сообразил – что он думает, будто похож на Алана Лэдда. Да, он и вправду был похож – по крайней мере, чуточку. Стоило разглядеть это сходство, и он показался мне совсем другим человеком – куда более обаятельным. Ореол обаяния озарил его, как будто он играл роль – роль молодого оборванца с побуревшими неровными зубами.

– Я – Фрэнк, – сказал он, протягивая руку. – Давай пять.

Я подал ему руку.

– А попкорн в самом деле хорош, – продолжал он, запуская руку в коробку. – Хочешь, секрет открою?

Секрет…

– Я родился на свет дважды. Только в первый раз умер. Дело-то было на армейской базе, а мне все говорили, что я должен пойти на флот. И были правы. – Он широко ухмыльнулся. – Армия – она, понимаешь ли, не для всякого! Вот тебе и секрет. Идем в зал – сяду с тобой. Компания всем нужна, а ты мне нравишься. Похоже, ты – парнишка хороший.

Следом за мной он прошел к моему месту и сел рядом. И смеялся всякий раз, когда я подхватывал реплики актеров.

А потом он сказал…

Склонился ко мне и сказал…

Склонился ко мне, дохнул на меня кислым винным перегаром, и…

Нет.


– Я поначалу просто пошутил, – сказал он. – На самом деле зовут меня не Фрэнком. Так меня раньше звали, понимаешь? Какое-то время звали меня Фрэнком. Но теперь близкие друзья называют Стэном. Мне так больше нравится. Стэнли-Паровоз. Большой Стэн. Крутой Стэн. Врубаешься? С таким-то именем оно лучше.


– Тебе никогда не бывать столяром, – вот как он сказал. – Ни за что не остаться простым работягой, потому что вид у тебя такой… У меня тоже когда-то такой был, уж я-то знаю. Я это сразу просек, как только тебя увидел.


Он рассказал, что работал продавцом у «Сирса», а потом был смотрителем при паре жилых домов, принадлежавших одному типу – когда-то его другу, но теперь уж бывшему. После этого он стал уборщиком и сторожем в средней школе, куда поступали выпускники нашей начальной.

– Вышибли. Старая добрая выпивка довела, как всегда, – рассказывал он. – Эти суки-училки пронюхали, что я выпиваю в подвале – у меня там комната была. И вышвырнули за порог, даже не попрощавшись. Но это ж была моя комната! Моя берлога! Да, что и говорить: самые лучшие штуки на свете могут обернуться бедой. Со временем сам увидишь. А когда пойдешь в эту школу, надеюсь, вспомнишь, как там со мной обошлись.