За темными лесами. Старые сказки на новый лад — страница 96 из 111

о меня и вырвало.

Сейчас, когда я пишу эти строки, мне сорок три. За без малого двадцать лет я написал пять романов. «Всего» пять, и каждый дается куда труднее, тяжелее прежнего. Чтобы не выбиться из этого вялого ритма – по роману в четыре года, – я должен просиживать за столом минимум шесть часов в день, изводить сотни коробок писчей бумаги, дюжины блокнотов, леса карандашей, мили ленты для пишущей машинки. Труд этот яростен и ненасытен. Каждую фразу нужно проверить, испытать тремя-четырьмя способами, заставить брать любой барьер, как скаковую лошадь. Назначение каждой из фраз – служить указателем к тайному центру книги. Чтобы найти путь к нему, к этому тайному центру, я должен держать в памяти всю книгу – каждую деталь, каждую сцену. Эти акты всеобъемлющей памяти и есть самое важное дело в моей жизни.

Мои книги получают лестные отзывы, в которых обычно выглядят куда более прямолинейными, а порой удостаиваются премий. Я – писатель из тех немногих, кому платят авансы за счет прибыли от бестселлеров. В последнее время складывается впечатление, будто в общем мнении (в той мере, в какой подобное вообще может существовать) я – нечто вроде живописца-мистика, покрывающего каждый дюйм огромного холста сотнями крохотных, гротескных, фантастических деталей. (Да, мои книги длинны не по моде.) Я веду курсы литературного мастерства в различных колледжах, время от времени выступаю с лекциями, получаю скромные гранты. На жизнь хватает. Более чем. Порой и смешно и страшно видеть, что молодые писатели, с которыми я встречаюсь на заседаниях Пен-клуба или на семинарах, завидуют моей жизни. Завидовать тут абсолютно нечему.

– Если бы вы захотели дать мне один совет… настоящий, полезный совет, не банальность вроде «пишите, работайте над собой», то что бы сказали? Что бы посоветовали? – спросила меня девушка на какой-то конференции.

– Я ничего не стану говорить. Лучше напишу. Только не читайте, пока не покинете зал.

Взяв со стола буклет конференции, я написал на нем несколько слов и отдал ей. Она аккуратно свернула буклет и спрятала в сумочку.

На обороте я написал: «Смотрите кино – как можно больше».


В воскресенье после той субботней прогулки на пароме отец повел меня в парк, и я ни разу не сумел попасть по мячу. Глаза неудержимо слипались, а стоило только сомкнуть веки, перед внутренним взором резко, будто в кино, начинали мелькать картинки – быстрые спонтанные сны. Руки налились неподъемной свинцовой тяжестью. Кое-как доковыляв до дома следом за удрученным отцом, я рухнул на диван и проспал до самого ужина. Во сне я сидел в просторном ящике и рисовал на его стенках цветные картинки – ильмы, солнце, просторные поля, горы и реки. Перед самым ужином поднятый близнецами шум – шуму от них всегда хватало – заставил меня вскочить.

– Клянусь, с этим парнем что-то неладно, – сказал отец.

Когда мать спросила, не стоит ли мне пропустить Летний лагерь в понедельник, желудок мой сжался, сомкнулся, будто кулак.

– Нет, – ответил я. – Я в полном порядке. Не стоит.

Фразы, сыпавшиеся изо рта, не значили ничего, или означали совсем не то, что нужно. В минуту замешательства я подумал, что вправду пойду на игровую площадку, и тут же увидел перед собой черный асфальт, необъятный, как поле, и несколько крохотных детских фигурок, сгрудившихся на дальнем его краю. Сразу же после ужина я отправился спать. Мать опустила жалюзи, выключила свет и наконец-то оставила меня одного. Сверху доносилось какое-то дикое, звериное подобие музыки – нестройное, беспорядочное бренчание пианино. Мне было страшно, только я никак не мог понять, отчего. Назавтра я должен был куда-то пойти, но никак не мог вспомнить, куда, пока пальцы не вспомнили бархатистости плюшевого сиденья с краю, возле центрального прохода. Затем в глазах замелькали черно-белые, нарочито пугающие кадры анонса, который я смотрел целых две недели. «Попутчик», в главной роли – Эдмонд О’Брайен… Ехидна и намбат – этих животных не встретить нигде, кроме Австралии…

Мне жутко хотелось, чтоб в комнату вошел Алан Лэдд – Эд Адамс с репортерским блокнотом и карандашом в руках. Я знал, что должен о чем-то вспомнить, вот только о чем?

Долгое время спустя в спальню ворвались близнецы – в пижамах, с вычищенными зубами, готовые ко сну. Громко хлопнула входная дверь – это отец отправился по барам. Мать в кухне гладила рубашки и, как всегда, что-то зло бормотала себе под нос. Близнецы улеглись спать, и я услышал, как мать убрала гладильную доску и прошла по коридору в гостиную…

И тут за окном показался Эд Адамс – в безукоризненном сером костюме, красивый, как бог. Спокойно, как ни в чем не бывало, Эд прошел по тротуару мимо нашего дома, дошел до конца квартала, сунул в рот сигарету, склонился к внезапной ослепительно-яркой вспышке, выпустил струйку дыма и двинулся вдаль. А я и не знал, что заснул, пока не проснулся, разбуженный новым грохотом парадной двери.


Утром кулак отца, как всегда, забарабанил в дверь спальни, близнецы вскочили с кровати и тут же подняли жуткий галдеж. Энергия бурлила в них, перехлестывая через край. В дверную щель, точно в мультике, потянулись щупальца запаха жареного бекона. Братья, толкаясь, ринулись в ванную. В раковине зашумела вода, заклокотал сливной бачок. Вскоре мать, на ходу затягиваясь сигаретой, втащила близнецов в спальню и принялась одевать, раздраженно дергая обоих за руки и за ноги.

– Ты вчера сам все решил, – сказала она мне. – Надеюсь, на площадку опаздывать не собираешься.

Захлопали двери. Из кухни донесся крик отца, и я поднялся с постели.

Вскоре я, как всегда, сидел перед миской овсянки. Отец курил, глядя в сторону. Овсянка была безвкусна, как опавшие листья.

– Выглядишь ты не лучше, чем этот козел наверху играет на пианино, – заметил отец.

Допив кофе, он встал, бросил на стол два четвертака и велел мне не потерять деньги.

После его ухода я заперся в спальне. Над головой глухо, как музыка за кадром, бренчало пианино. В кухонной раковине позвякивали тарелки и чашки, мебель двигалась сама по себе, высматривая, кого бы изловить и съесть. «Полюби меня, полюби меня!» – заголосил радиоприемник за спинами семейства бело-коричневых фарфоровых спаниэлей. В гостиной зашуршало, поползло что-то легкое – может, лампа, может, журнал.

– Все это мне только кажется, – сказал я самому себе, пытаясь сосредоточиться на выпуске «Черного Ястреба».

Но картинки в рамках заплясали, подернулись рябью.

– Полюби меня! – заорал Черный Ястреб из кабины своего истребителя, пикируя вниз, чтобы стереть с лица земли гнездо узкоглазых желтых злодеев.

Снаружи, под улицами, бушевал, ярился, стремясь разорвать мир на части, подземный огонь. Но, стоило мне выронить комикс и закрыть глаза, звуки стихли, и все вокруг замерло в ожидании. Даже Черный Ястреб на картинке, пристегнутый ремнями к пилотскому креслу, ждал, прислушивался: что это я там поделываю?


Выйдя на Шерман-бульвар, окутанный густым знойным маревом, я направился к «Орфеум-Ориенталю». Мир вокруг был недвижен, застыл, будто кадр комикса. Со временем я увидел, что машины и несколько пешеходов на тротуарах на самом деле не замерли неподвижно, а продолжают двигаться, только страшно медленно. Вот мужская нога движется вперед внутри брючины, колено касается отутюженной складки, край брючины медленно поднимается над ботинком, ботинок медленно, точно лапа кота Тома, крадущегося к мышонку Джерри, взмывает вверх… Пятнистая шкура Шерман-бульвара раскалена от жары. Так бы и шел по Шерман-бульвару без остановки, мимо почти неподвижных машин и людей, мимо кинотеатра и винного магазина, сквозь ворота, мимо бассейна и качелей, мимо слонов и львов, тянущихся за кормом, мимо потайной лужайки, где столько раз топал ногами от разочарования и ярости отец, сквозь строй ильмов, сквозь противоположные ворота, мимо больших домов по ту сторону парка, мимо панорамных окон, мимо велосипедов и надувных бассейнов на газонах, мимо наклонных подъездных дорожек и баскетбольных колец, мимо мужчин, выходящих из автомобилей, мимо блестящего черного асфальта игровых площадок, где носится друг за другом ребятня. И дальше, дальше – через поля и шумные рынки, мимо высоких желтых тракторов (засохшая грязь в барабанах колес похожа на старую шерсть), мимо фургонов, доверху нагруженных сеном, через лесные чащи, где заблудившиеся дети идут к пряничной двери по следу из хлебных крошек, через большие города, где никто не увидит меня, потому что никто не знает моего имени – мимо всех и всего на свете.


Но перед «Орфеум-Ориенталем» я замер, как вкопанный. Во рту пересохло, в глазах все плывет. Стоило остановиться, и все вокруг, еще секунду назад такое тихое и неподвижное, встряхнулось и ожило. Загудели сигналы, по бульвару с ревом понеслись машины. За всеми этими звуками слышен грохот огромных механизмов, слышен рев пламени, пожирающего кислород под мостовой. Вдох – и в желудок с воздухом струится огонь и дым.

Пламя внутри скользнуло вверх и наглухо запечатало горло. В мыслях я видел, как достаю из кармана первый четвертак, покупаю билет, толкаю тяжелые двери и вхожу в прохладный холл. Увидел, как протягиваю билет контролеру, а тот рвет его пополам, и я иду по бесконечному коричневому ковру к залу. Зал еще освещен неярким светом. С последнего ряда кресел у самого входа тянет ко мне ненасытные лапы бесформенное чудовище.

– Полюби меня, полюби меня, – звучит из его мокрой черной пасти…

Шок приморозил подошвы к тротуару, затем настойчиво подтолкнул меня в спину, и я побежал вдоль квартала, не в силах даже закричать: губы мои были сжаты, чтоб изо рта наружу не вырвались огонь и дым.


Остаток дня прошел, будто в тумане. Я бродил по улицам, но вовсе не в той пустоте и ясности, какую представлял себе, а слепо, наугад, изнывая от жары. Помню вкус пламени на языке, помню громкий стук сердца… Через какое-то время я обнаружил, что стою перед слоновьим вольером в зоопарке. Между мной и решеткой прошел газетный репортер в безукоризненном сером костюме, и я двинулся за ним. Я знал, что в кармане у него блокнот, что он избит гангстерами, что он сможет раскрыть пресловутый секрет, спрятанный под разрозненными обломками расколотого мира. Он щелкнет спусковым крючком пистолета вхолостую и перехитрит злодея Солли Уэллмана – Берри Крёгера с зоркими девчачьими глазками. И когда Солли Уэллман, торжествуя победу, выступит из мрака, репортер застрелит его – застрелит последней пулей, насмерть.