За темными лесами. Старые сказки на новый лад — страница 97 из 111

Насмерть…

За окном второго этажа улыбалась Донна Рид. У кого на свете еще была такая улыбка? Вот и я не знаю. Я был в Чикаго, и рядом, за закрытой дверью, на коричневом ковре истекал кровью Блэки Франшо. А Солли Уэллман – или некто похожий на Солли Уэллмана – все звал и звал меня из пышно украшенной могилы, где прятался, словно секрет. А человек в сером костюме наконец-то вошел в парадную дверь с блокнотом и пистолетом, и тут я увидел, что я всего в паре кварталов от дома.


Пол облокачивается на сетку ограды, окружающей школьный двор, смотрит вдаль, оглядывается назад. Алан Лэдд отшивает Леону (ее играет Джун Хэвок): у нее нет сто́ящего прошлого, она существует только в мире работы и развлечений, сигарет и коктейль-баров. Под нашим миром скрывается другой, но вся жизнь Леоны – слепое, всемерное отрицание этого другого мира.


Пощупав мой лоб, мать объявила, что я не просто простужен, а проходил с простудой всю прошлую неделю. Назавтра мне запрещено идти в Летний лагерь; придется весь день пролежать на диване у миссис Кэнди. Мать взялась было за телефон, чтоб позвонить одной из девчонок-старшеклассниц, но я сказал, что это ни к чему, что другие ребята то и дело пропускают день-другой, и мать повесила трубку.


Лежу на диване у миссис Кэнди, глядя на плитки потолка полутемной гостиной. На дворе шумно ссорятся близнецы. Заботливая, туго соображающая миссис Кэнди приносит мне апельсинового соку. Близнецы мчатся к песочнице, и миссис Кэнди со стоном падает в шаткое садовое кресло. Под креслом – свернутая утренняя газета. В ней сказано, что «Орфеум-Ориенталь» начинает показ «Попутчика» и «Двойной игры». «Чикагский предел» сделал свое дело и отправился дальше. Он расколол мир пополам и замуровал чудовище в его глубинах. Но этого, кроме меня, не знает никто. В соседних дворах со всех сторон жужжат, шипят поливальные установки; спирали водяных струй ложатся на сухие газоны. Водители медленно едут вдоль улицы, выставив локти в открытые окна. На минуту освободившись от сожалений и почти от всех прочих чувств, я понимаю, что безраздельно принадлежу самому себе. Что я, как и все остальное, был разорван на куски, но шок, рвота и апельсиновый сок вновь склеили меня воедино. Мало-помалу я проникаюсь мыслью, что больше меня не потревожит никто. «Стэн», или «Джимми», как бы его там ни звали, больше не покажется в кино никогда. Побоится, что я расскажу про него родителям и полиции. На миг в голове возникает мысль, что, забыв о нем, я убил его, и я тут же забываю о нем снова.

На следующий день я вернулся в кинотеатр, прошел в зал и увидел пустые ряды, тянущиеся вниз, к задернутому занавесом экрану. Кроме меня, в зале не было ни души. Размеры и пышность зала просто поражали. По длинному наклонному проходу я прошел к последнему креслу слева, перед широким поперечным проходом. Казалось, до следующего ряда далеко-далеко – целая игровая площадка. Лампы померкли, занавес перед экраном медленно пополз в стороны, и вот, под звуки музыкального вступления, на экране возникли первые титры…


Кто же я, что же я делаю, и для чего? Мне сорок с лишком (коварный возраст), и в то же время я – семилетний мальчишка, с которым мне никогда не сравниться в храбрости. Я живу под землей, в деревянном ящике, и терпеливо, с сосредоточенной радостью, расписываю его стенки. Передо мной витает в воздухе огромное, пугающе сложное видение; я должен изучить и запомнить его, разглядывать снова и снова, и отыскать то, что спрятано в центре. Вокруг порядок, все на своих местах. На прочном столе стоит пишущая машинка. Рядом с машинкой тлеет, курится сизым дымком сигарета. Игла проигрывателя опускается на виниловую дорожку, пластинка кружится, и крохотная квартирка наполняется музыкой («Блюз хищных птиц» в исполнении Коулмена Хокинса, Бака Клейтона и Хэнка Джонса). За стенами, за окнами – мир, и я тянусь к нему, насколько хватает рук, насколько хватает пыла в разбитом на части сердце. Будто разбуженные «Блюзом хищных птиц», голоса фраз, которые я напишу – сегодня ли, завтра ли, месяц спустя – оживают, встряхиваются, звучат в ушах тихим шепотом, и я склоняюсь над пишущей машинкой, к ним, ближе, как можно ближе.


Питер Страуб

* * *

Питер Страуб – автор девятнадцати романов, переведенных более чем на двадцать языков мира. Среди них – «История с привидениями», «Коко», «Мистер Икс», «В ночной комнате», а также «Талисман» и «Черный дом», написанные в соавторстве со Стивеном Кингом. Он написал два тома стихов и два сборника рассказов, выступал в качестве редактора сборника «Повести и рассказы Говарда Лавкрафта» и двухтомной антологии «Американские фантастические сказки» для издательства «Американская Библиотека». Питер Страуб – лауреат Британской премии фэнтези, восьмикратный лауреат премии Брэма Стокера, дважды лауреат премии Международной Гильдии Ужаса и трижды – Всемирной премии фэнтези. В 1998 г. он был удостоен звания Грандмастера всемирного конвента любителей ужасов, в 2006-м – премии Ассоциации Писателей Хоррора за заслуги перед жанром, в 2008-м – премии Барнса и Нобла за выдающийся вклад в развитие литературы, а в 2010-м – Всемирной премии фэнтези за заслуги перед жанром.


Самое известное сказочное земноводное – это король-лягушонок. Чтобы превратиться обратно в человека, ему требовался поцелуй принцессы (или он должен был проспать с ней ночь на одной подушке, или еще что-нибудь в том же духе). Русский вариант под названием «Царевна-лягушка» повествует о трех царевичах, стреляющих из луков, чтоб стрелы указали им путь к невестам. Одну из стрел находит лягушка, которая, конечно же, на самом деле является принцессой и нуждается в чудесном превращении. В итальянской версии принцы стреляют из пращи, в греческой – направляются на поиски невест поодиночке в разные стороны, и так далее. Все эти сказки объединяет одно: лягушке нужно превратиться в человека. В сказке, написанной Джеффом Вандермеером, тоже есть и лягушка, и чудесное превращение, вот только превращение требуется вовсе не квакушке…

Зеленые рукава

[84]

Тем январским вечером за стенами Мемориальной библиотеки Сэмюэла Девоншира птицы замерзали на лету, падая на аварийные посадочные полосы аэропорта О’Хара; детей, затащенных родителями в дома, приходилось швырять в камин, чтоб отогреть; железные кони, призраками несшиеся по городу, пыхтели, отдувались и захлебывались на бегу клубами морозного пара.

Внутри же в распоряжении библиотекаря Мэри Колхаун имелись целых четыре этажа тишины. Тишина обволакивала проходы, столы, стеллажи. Нарушить ее не мог никто. Долгие годы Мэри лелеяла эту тишину, пока не изведала ее во всех оттенках – во всех тонах и тембрах ее бесшумного эха: шелест и шорохи первого этажа, затхлую пышность второго, мрачное уныние четвертого… Достигнув абсолюта, тишина порождала воспоминания, покачивавшиеся вокруг сонными кофейными волнами. Мышцы лица сорокапятилетней женщины расслаблялись, морщинки разглаживались. В такие минуты можно было забыть и о горстке заядлых библиофилов, до сих пор мусолящих страницы классики вроде «Зеленых яиц и ветчины»[85], и о бродягах, обосновавшихся в дальнем закоулке второго этажа. «Ч-ш-ш», – шипели вентиляционные трубы. «Т-с-с», – вздыхали компьютеры. «Ти-хо, ти-хо», – тикали часы.

Справа и слева от стола Мэри высились монолиты стеллажей, впереди, в другом конце зала, футах этак в ста шестидесяти, за стеклянной входной дверью бушевал снежный хаос, в котором лишь с огромным трудом, при помощи бинокля, заведенного Мэри специально для этой цели, можно было разглядеть яркий глянец мостовой. Время от времени сквозь снежную пелену по улице медленно, крадучись, проползали мимо огни фар. Автоматический счетчик на входе, ставивший в карточки посетителей штамп одобрения, непрестанно бормотал что-то себе под нос. Если кто-нибудь пытался выйти, не сдав книг, двери смыкались, точно челюсти из пуленепробиваемого стекла, и наотрез отказывались открываться.

Второй, третий и четвертый этажи тянулись галереями вдоль стен, оставляя в центре пустое пространство – там, в трехстах футах над головой, виднелась крыша. Лучи прожекторов освещали витражный купол с изображением орла, распростершего крылья на фоне аквамаринового неба. Иногда Мэри казалось, что под этими крыльями видны и птицы помельче – вьюрки, воробьи, славки, и раз в неделю она сыпала птичий корм на верхние полки стеллажей.

Однако сегодня наверху не было никого и ничего, кроме орла, снежного покрывала на стекле, да снежных хлопьев, падавших внутрь сквозь дыру в левом орлином глазу. Термометр показывал семьдесят пять[86], однако при мысли об этой черной дыре Мэри неизменно пробирала дрожь.

Тут размышления Мэри прервал звук отворившейся двери, всколыхнувший тишину волнами ряби.

Она подняла взгляд. Нет, дверь закрыта, в холле никого… Умостившись в кресле, она открыла книгу – «Иерусалимский покер» Эдварда Уитмора. В другой день она могла бы поиграть в покер с коллегами-библиотекарями, но сейчас все они были дома. Дежурить в одиночку Мэри вызвалась добровольно. Библиотека служила прекрасным убежищем после двух браков – лучше любого монастыря, хотя Мэри никогда не думала задержаться здесь на восемь лет, собиралась уйти, как только встанет на ноги. Однако порой скакавшие в голове мысли вырывались на волю, нарушая тайну тишины: «Мэри, Мэри, у нее все не так, как у людей, в цветнике ее не розы – сад ее давно засох; книги – книгами, но где же, где же ей найти покой?»[87] Странные мысли, загадочные, бессвязные. Одна от них польза: напоминали о прошлом. Например, о том, как она управляла ночным клубом, но клуб этот лопнул, канул в небытие, как и оба брака. С годами лица мужей потускнели в памяти, оба давным-давно превратились в фигурки из черточек, однако их тонкие, ломкие