28 августа 1942 года, ночь перед рассветом, Германия, Верхняя Силезия, концлагерь Аушвиц-Биркенау-2.
Комендант лагеря (не путать с начальником) гауптшарфюрер СС Герхард Палич
Серый плац, серые бараки, серые лица сброда, который здесь содержится. Мне нравится это ощущение серой пелены на всем. Это правильно. Так и должно быть. Унтерменши не имеют никакого права наслаждаться красками жизни. Им это ни к чему. Их неизбежная участь – смерть, которая придет к ним рано или поздно, но придет не сама. Это мы, арийцы, решаем, когда прервется их жизненный путь. Не Бог, нет. Кто такой Бог? Или его нет, или он ничего не решает. А все эти бредни, что написаны в церковных книжонках, нужны унтерменшам, чтобы внести смысл в свое никчемное существование. Они такие жалкие, что убеждают себя, будто их папочка небесный дарует им вечное блаженство в награду за страдания… Но здесь я – Бог, и другого нет. И я ценю послушание, хотя именно верующая публика не блещет этой добродетелью по отношению к своему господину. Я знаю, что они втайне читают молитвы и даже проводят служения. Священники – главные смутьяны, их перебывало здесь достаточно. Под их влиянием заключенные часто начинали вести себя дерзко. А я этого очень не люблю. И потому священники не задерживаются в нашем лагере надолго. По правде говоря, я просто ненавижу их. В них есть то, что я не могу контролировать – их непоколебимая вера. А самое главное – это то, что мне никогда не удавалось их сломать. Почему-то я не могу смотреть им в глаза: там не мечется ужас, как это должно быть… только страдание – но этого мне недостаточно. Они не молят о пощаде, не валяются в ногах. Даже окровавленные, избитые их лица не выражают ненависти. И всякий раз, ликвидировав очередного из этой братии, я испытываю смутную досаду и глухое неудовлетворение.
Впрочем, здесь много и тех, кто не признает никаких сакральных авторитетов, но верят в какую-то возвышенную идею – вроде свободы, равенства, братства, справедливости или демократии… Но разница между теми и другими невелика. Не веря ни в какую загробную жизнь, вторые тем не менее убеждены, что терпят страдания и умирают не просто так. Наверное, им мнится некое «светлое будущее», которое достанется их потомкам, когда их идея победит – и это их вдохновляет. Они, конечно, ходят у меня по струнке, но я хорошо ощущаю их клокочущую ненависть, ее не скроешь. Это они перед смертью проклинают нас и желают сдохнуть. Это они успевают выкрикнуть свои лозунги, прежде чем нацеленный на них пистолет сделает дыру у них в затылке. Это они, даже корчась под пинками кованых сапог и плюя кровью, не признают свое ничтожество перед великими сынами Рейха. Их ненависть так отчетлива и сильна, что даже кажущаяся покорность не может ввести в заблуждение. С такими всегда нужно быть начеку. Особого вреда они принести не в состоянии, но все же, если вдруг один из них вздумает кинуться, и придется стрелять, можно запачкать мундир их грязной кровью.
Ну а третьи – это тихие, безучастные, сломленные, будто они уже похоронили себя. Как правило, они очень быстро умирают, даже без нашей помощи: от болезней, от истощения. Даже когда они понимают, что их ведут убивать, на их лицах не увидишь особых эмоций, и это скучно. Так что мне они не особо интересны.
Но мне нравится моя работа. Я даже не могу представить, чтобы я занимался чем-то другим. Для меня эти унтерменши – что-то вроде зверушек, которых я дрессирую. В одной руке у меня плеть, в другой – лакомство. Дисциплина и послушание – это главное. Я горжусь тем, что на вверенной мне территории всегда полный порядок. Так что даже иногда становится скучно. Не выношу скуку – тогда нехорошее чувство начинает скрести меня. Поэтому я всегда стараюсь себя чем-то занять. Как хорошо, когда твои методы избавления от скуки неотличимы от служебного рвения…
Я люблю видеть страх в глазах этих дрессированных животных, слышать мольбы… Люблю ломать их и медленно убивать, наблюдая, как эти жалкие существа цепляются за жизнь. Их много здесь, под моим началом. И от меня зависит, насколько чиста будет наша германская нация. И я стараюсь, потому что это мое великое призвание – служить Германии и уничтожать всякую мерзкую шелуху, прилипшую к ней: евреев, цыган и прочих славянских недочеловеков. Даже их щенки внушают мне отвращение. Если я не занят, то всегда иду наблюдать, как они подыхают в газовой камере, там есть для этого специальное окошко… К слову сказать, это развлечение переняли у меня многие мои коллеги. Будет замечательно, если нам удастся уничтожить всех евреев. Это – скверна на лице Земли.
Однако с той поры, как где-то на востоке, на бескрайней и почти безжизненной русской равнине появилась мрачная громада Врат, выпустив на свободу полчища зловещих «марсиан», над Рейхом Германской Нации зависла темная туча страха и безысходности. Мощь германского оружия, героизм солдат и гений фюрера оказались бессильны пред истинными исчадиями ада, на знаменах которых были начертаны слова: «Горе побежденным». Сначала над нами довлел страх угодить на Восточный фронт – туда, где можно встретиться с этими страшными существами – нет, только не это. Тогда сражения шли далеко, и нам казалось, что гений Фюрера сумеет справиться и с этой проблемой. Главное, пока марсиане не убрались обратно в свой ад Нифльхейм, держаться подальше от России и русских.
Поначалу экзекуции над недочеловеками помогали заглушить страх. Ведь это мы мучаем этих зверушек, а не они нас. В такие моменты возникала успокоительная иллюзия, что «марсиане» – это что-то мифическое и невозможное, а арийская нация непобедима. Да и предположения о конечности марсиан оправдывались, поскольку к зиме все стихло, фронт замер, и Рейх, зализывая раны, готовился к летнему наступлению, чтобы окончательно сокрушить русского колосса на глиняных ногах. К этому времени наш страх почти прошел, и мы вели себя так же непринужденно и раскованно, как и до появления Врат. Но тут целых три раза прогремел гром – и оказалось, что «марсиане» никуда не уходили. Причем и в наступлении на Минск, которое доблестные германские солдаты отразили, и когда русские громили Финляндию, вермахт имел дело не с настоящими «марсианами», а с их лучшими учениками из числа большевиков. Однако прорыв к Риге, который насквозь проткнул группу армий «Север», выполняли настоящие марсианские полки, и был тот удар неотразим. Все было бессильно против выходцев из ада: и мужество германских солдат, и сила немецкого оружия, и гений Фюрера.
И вот прошел уже год с тех пор, как открылись эти проклятые Врата; за это время русские большевики и «марсиане» перемалывали вермахт полк за полком, дивизию за дивизией, армию за армией с тем же равнодушием, с каким мясник отправляет на бойню одно стадо свиней за другим. Теперь мы боялись не отправки на Восточный фронт, а того, что он сам придет к нам. Война то замирала на время, то вновь разгоралась, двигаясь вперед подобно лесному пожару – и тогда нас простреливала мучительная волна ужаса, хотелось бросить все и бежать. С этим желанием приходилось бороться, ибо дезертир в лучшем случае окажется на Восточном фронте.
Меня (как и многих других, думаю) одолевали мучительные сомнения в нашей победе. Все то, что прежде воспринималось как крепкое, незыблемое и единственно верное, теперь стало казаться призрачным и зыбким: величие Германии, гений фюрера, расовое превосходство германской нации… Угроза с Востока повисла над Германией словно Дамоклов меч. Кто бы мог подумать, что все так обернется? Тень этого Дамоклова меча по ночам не давала мне покоя. Просыпаясь в холодном поту, я думал, что рано или поздно возмездие падет на наши головы… И покарает… Но это по ночам, а днем я должен вести себя как настоящий солдат СС. Что, в общем-то, у меня получается… но есть некое обстоятельство, которое я вынужден скрывать…
Дело в том, что мне нравятся молодые еврейки. Я люблю иметь этих податливых, дрожащих особей; это какое-то особенное наслаждение, пикантное тем, что оно противоестественно для истинного арийца – словно совершаешь акт с собакой или овцой… И к тому же вступать с ними в связь запрещено расовыми законами. Характерно, что я привязываюсь к ним, и даже начинаю как-то по-особенному их любить: не как женщину, конечно, а, пожалуй, как кошку или собаку. То, что я делаю с ними, совсем не похоже на жестокое насилие.
Два месяца назад от тифа умерла моя жена Луиза. Мы были так счастливы – и вот такой ужасный исход… Тогда мне казалось, что я никогда не смогу оправиться от горя. И когда я смотрел на этих животных с серыми лицами, выстроив их на плацу, я думал: почему они живы, а Луиза мертва? И я ненавидел их за это. И когда они превращались в пепел или задыхались в газовой камере, на короткое время ко мне приходило чувство облегчения и свершившейся справедливости. Но потом поступали новые, и я думал, как же их много, этого генетического мусора, – и снова приходилось их ликвидировать. Когда я ходил вдоль строя и отбирал кандидатов на уничтожение, то испытывал острое чувство своего могущества. В моей работе это были наиболее приятные моменты, компенсирующие те приступы ужаса перед «марсианами», что одолевали меня по ночам.
Первое мое «грехопадение» произошло через две недели после того, как умерла моя Луиза. Поскольку я напивался каждый вечер, на утро чувствовал себя отвратительно – так, что хотелось биться головой об стену. К нам в лагерь привезли новую партию евреев. И среди этой толпы я увидел эти красивые черные глаза – они смотрели на меня с испугом и… с надеждой, почти приветливо. Чуть отливающие медью волнистые пряди выбивались у нее из-под желтой косынки, обрамляя миловидное треугольное лицо. Хоть в тот день было довольно жарко, кофточка этой молодой особи была застегнута до самой шеи. Но при этом ее налитые острые груди так натягивали материал, что казалось, пуговицы вот-вот расстегнутся. Что-то сладко заныло у меня ниже пояса – и похмелье сразу каким-то волшебным образом улетучилось. Она заметила мой взгляд; губы ее дрогнули, и она тут же опустила глаза и ссутулилась, подняв узелок, который держала в руках, до уровня груди, точно пытаясь защититься…