Я сматываю удочки
I
Кстати, это много и мало — сутки, — в зависимости от того, в чьих руках они находятся.
Помню, однажды, по случаю дня рождения, отец купил мне часы. Я стал наблюдать и сделал потрясающее открытие: стрелки часов никогда не поворачивают вспять. Секунды, точно маленькие песчинки, падают в бездну прошлого, образуя горные кряжи столетий и тысячелетий.
Позже, когда я попал в ежовые рукавицы командира отряда и Главного конструктора (к сожалению, я не могу назвать их имен), история цивилизации предстала передо мною как колоссальная мозаика, сложенная из цветных столетий и тысячелетий, если можно так выразиться, и я буквально физически ощутил бесконечность времени.
Мне стало жутковато. Время бесконечно, а жизнь человеческая так коротка… Но тут я открыл закон относительности — не эйнштейновский, а свой собственный. Все на свете относительно, в том числе и время.
Значит, от нас самих зависит — прожить жизнь, как одно мгновенье или как тысячу лет.
И я превратил минуты в часы, дни — в годы, а годы — в столетия. Несмотря на огромную занятость (спросите у тех, кто готовится стать космонавтом), я стал внимательно присматриваться ко всему, что меня окружало, и вдруг увидел, что закаты и восходы не повторяются, облака сегодняшние не бывают похожи на облака вчерашние и что нет человеческого лица, которое было бы неизменным вчера, сегодня и завтра.
Из этого открытия следовало еще одно, может быть, самое важное и потрясающее. Стихи Пушкина, первая симфония Калинникова (моя любимая симфония), памятник Петру Великому в Ленинграде, всякие старинные архитектурные ансамбли, в том числе Кремль и храм Василия Блаженного, как и все недавние времянки, состоят не только из букв и нот, из бронзы и камня или кирпича, но еще и из секунд, минут и часов своего времени.
Как-то на занятиях я сказал: — Нельзя кирпичи превратить в секунды. Но секунды превратить в кирпичи можно.
Главный конструктор (а занятия проводил именно он), человек темпераментный, не лишенный отчасти даже экзальтации, некоторое время смотрел на меня, как бы что-то прикидывая и взвешивая, и вдруг захлопал в ладоши.
— Верно, Эдя, верно! — воскликнул он на весь Звездный городок, где жили космонавты. Глаза его сверкали, как они могут сверкать у человека, переступившего порог Храма Истины.
Потом он стал развивать мою мысль дальше и скоро превратил ее в стройную систему, которая, по его словам, должна произвести переворот во взглядах людей. Он так и сказал — переворот во взглядах людей, и сказал таким тоном, что у меня мурашки побежали по коже.
Так вот, памятуя об открытии, сделанном еще там, на Земле, я и здесь, на этой планете, держал ухо востро. Кое-что увидел, кое-что узнал, собрал семена ценнейших культур, которые, как не трудно догадаться, состоят не только из молекул, необычайно сложных по своей структуре, но и из секунд, минут, часов, дней, месяцев, лет, веков, а может, и тысячелетий здешнего времени.
Впрочем, насчет тысячелетий я так, ради красного словца сказал. Секунды, часы, месяцы и годы куда ни шло, а что касается веков и тысячелетий, то тут еще доказать надо.
Пусть сутки, думал я, но эти сутки, эти двадцать четыре часа принадлежат мне. Значит, от меня и зависит, каким содержанием их наполнить, во что превратить. Само собой разумеется, что писать стихи, сочинять симфонии и тем более возводить храмы я не собирался. Но и кейфовать, а проще говоря — сидеть сложа руки, не входило в мои расчеты.
II
Итак, завтра. Ровно через сутки.
Сходив в столовую и позавтракав, я воротился обратно домой и стал собираться. Собственно, сборы были недолги. Я сложил все в довольно большой целлофановый мешок и отправился в лес, где стоял мой корабль.
И вот тут-то я обнаружил главную опасность. Этой опасностью оказалась все-таки здешняя ребятня, будь она неладна, — дед Макар как в воду глядел. Остановив самокат, я вылез из-за руля и… ахнул, а говоря иными словами, подскочил от неожиданности. На поляне, кроме Сашки, Федьки и Гоши, собралось человек тридцать их дружков.
— Что это значит? — сказал я строго.
Гоша и Федька поглядели на Сашку, из чего я заключил, что виноват во всем он, Сашка. Меня это взбесило окончательно. Я ему, подлецу, поверил, а он…
— Что ж молчите? Отвечайте, я вас спрашиваю!
— Им так хотелось посмотреть на человека с другой планеты, дядя Эдуард! Но они — ни-ни! — они больше никому не скажут! — Сашка обернулся к мальцам-огольцам и горячо, даже как-то запальчиво продолжал: — Правда, ведь никому не скажем? Ну, скажите, что правда!
— Правда, правда, — дружным хором ответили все тридцать мальцов-огольцов.
Ну, что прикажете с ними делать?
— Ладно, я вам верю. Я верю, что вы никому больше не скажете. Никому-никому, даже отцу родному. Но у нас на Земле в таких случаях принято давать клятву… — И я популярно объяснил, что такое клятва.
Мальцы-огольцы (а среди них были совсем карапузы, лет пяти-шести) оказались на редкость сообразительными. Федька сказал, что клятва ерунда, это им ничего не стоит, и кивнул Сашке. Тот поднялся на кочку и вскинул руки.
— Все вместе, вместе… Повторяйте за мной… «Мы больше никому не скажем…» Ну, начали!
— Мы больше никому не скажем! — прокатилось по лесу.
— Э-э, этого мало! — заметил я, когда Сашка хотел было спрыгнуть с кочки. — После того, как вы произнесете фразу, надо трижды повторить слово «клянемся». Вскинуть правый кулак вперед и вверх и трижды повторить: «Клянемся! Клянемся! Клянемся!» — вот так.
— Это мы в один момент! — заверил Сашка и весело кивнул мальцам-огольцам: — Приготовились… Начали!
Мальцы-огольцы повторили:
— Мы… больше… никому… не скажем…
Потом сделали небольшую паузу и трижды выдохнули:
— Клянемся! Клянемся! Клянемся!
Мне показалось, что клянутся они с удовольствием, не думая о том, какие обязательства эта клятва на них накладывает. Во всяком случае, глаза их сверкали, а щеки горели, что свидетельствовало о подъеме духа.
— Хватит! — сказал я, обращаясь ко всем сразу. А теперь по домам, по домам!
Но мальцы-огольцы и не думали расходиться. Наоборот, они сначала робко, нерешительно, а потом все смелее и смелее стали обступать меня со всех сторон.
— Нет, дядя Эдуард, по домам мы не пойдем, сказал Гоша и подался вперед.
И тут я увидел в руках у мальцов-огольцов какие-то мешочки, коробочки, совсем небольшие, кстати сказать. Мешочки, например, были величиной с ладонь, а коробочки и того меньше.
— Нет, дядя Эдуард, — повторил Гоша и, сделав еще шаг или два, протянул свой мешочек.
И другие стали подходить и класть — прямо на землю. Они делали это довольно быстро, но без суеты и толкотни, весело, но без смеха, как делают, исполняя приятную обязанность. При этом я не заметил какихлибо особенных, исключительных жестов или, скажем, мимических движений.
Я присел на корточки и принялся изучать содержимое мешочков, коробочек и пакетиков — тут были и пакетики… Сначала шли семена всяких овощей, цветов и трав, растущих на этой планете. «Что взять, а чего не брать?» думал я, осматривая дары мальцов-огольцов. Взять хотелось если не все, то почти все или как можно больше. Но вот беда, мой корабль — не Ноев ковчег!
Перед тем, как отпустить меня в полет, Главный конструктор оказал:
— Только не увлекайся, Эдя! Помни, всякий лишний килограмм груза, даже самого драгоценного, может стоить тебе жизни. Поэтому, прежде чем сделать выбор, обдумай и взвесь все хорошенько. До мелочей.
Сидя на корточках, я принялся сортировать все эти мешочки, коробочки и пакетики, рассуждая вслух, чтобы всем было слышно:
— Минералы долой, они слишком тяжелы. Семена цветов тоже долой. Не подумайте, что земляне не уважают цветов. Ого, посмотрели бы вы на наши скверы и палисадники! Но давайте зададим себе законный вопрос.: может ли человек прожить без цветов? Может! Значит, нечего их таскать через всю Вселенную. Как-нибудь своими обойдемся. Таблетки… Таблетки, пожалуй, стоит взять. У нас на Земле найдутся специалисты, установят их химический состав, да и весят они немного.
— Вот эти от раковых опухолей, дядя Эдуард, сказал Сашка, тоже присаживаясь на корточки.
— Откуда ты знаешь? — недоверчиво спросил я.
— Так тут же написано… Вот, видите, желтые — от рака желудка, красные — от рака легких…
Что я пережил в эти короткие секунды, не берусь описывать.
— Дорогой мой человечина, дай я тебя поцелую, я привлек к себе Сашку и в самом деле поцеловал его в лоб. Подобные нежности здесь не приняты, поэтому Сашка смутился и покраснел. — Это драгоценные таблетки, друзья мои. Если бы передо мною стоял выбор — все золото Вселенной или одни эти таблетки, — я не стал бы колебаться и одной-единственной секунды. — И с этими словами я взял небольшой пакетик с таблетками от раковых опухолей и положил в целлофановый мешок, в котором у меня лежали чертежи, а также семена пшеницы, арбузов, дынь и прочих овощей. — И от гриппа давай сюда. Пригодятся… Странное дело, мы, земляне, придумали всякие чудеса в решете, а грипп лечить и не научились как следует. А вот от головной боли, пожалуй, не надо. Смешно же — правда? Тащить какие-то таблетки от головной боли. Да у нас и на Земле есть прекрасные средства. Аскофен, например… Слыхали?
— Слыхали! Конечно, слыхали! — обрадовались мальцы-огольцы. Им приятно было узнать, что не только у них, но и у нас на Земле есть аскофен.
— Ну, ребятки, ждите, я скоро вернусь, — сказал я и, захватив мешок, направился к кораблю.
Прежде чем поставить ногу на первую ступеньку веревочной лестницы, я обошел вокруг, потрогал выдвижные опоры, похожие на гигантские лапы, заглянул в сопла. Мальцы-огольцы стояли, затаив дыхание, и не шевелились.
III
— Жарища, спасу нет! — сказал я, уложив добро и спустившись обратно вниз.
— Дядя Эдуард, пойдемте купаться, — предложил Гоша.
— А что? Это дело! — поддержал я полезную инициативу. Мне казалось, что искупаться было не просто нужно, а прямо-таки необходимо.
Минут десять спустя мы были уже на берегу того самого прозрачного, как хрусталь, озера, где я впервые столкнулся с мальцами-огольцами. Уток на нем было меньше, чем в тот, первый раз. Я спросил, в чем дело.
Федька сказал, что начался осенний отлов. Но, оказалось, Федька не в курсе. Как разъяснил Сашка, отлов начнется позже, недели через две, когда утки нагуляют жир, а сейчас они просто перелетели поближе к полям.
Мы разделись и нагишом вошли в воду, не слишком теплую, но и не настолько холодную, чтобы вызвать озноб. И в это время за прибрежными кустами раздался пронзительный визг. Впечатление было такое, будто там кого-то режут.
— Девчонки, известное дело, — сказал Гоша.
Оказалось, в той стороне купались девушки. Пронзительным визгом они предупреждали о своем присутствии.
Я оттолкнулся и поплыл на середину.
Утки почти не обращали на меня внимания. Отплыв подальше от берега, я поднырнул под стайку чирков и пощекотал одного из них под крылышками. И что же?
Чирок и не подумал перелетать, как это было бы у нас, на нашем озере. Наоборот, как мне показалось, ему это было чертовски приятно.
Мальцы остались у берега, где было не слишком глубоко.
— Дядя Эдуард, плывите сюда! — позвал Сашка.
Я повернул к берегу.
Мы вылезли из воды, оделись и, облюбовав поляну посветлее, расселись под кустами.
Кругом перепархивали всякие здешние птицы. Присмотревшись, я узнал трясогузку, поползня и иволгу.
Потом прилетел большой пестрый дятел. Он примостился на суку и давай стучать-постукивать. Это было уж слишком.
— Кыш! — замахал руками Гоша.
Дятел ноль внимания.
Тогда Гоша вскочил на ноги, засунул в рот три пальца и изверг резкий, отрывистый свист. Дятел перестал стучать. Некоторое время он смотрел на нас, как бы спрашивая, в чем дело, потом взмахнул крыльями и поминай как звали.
Косули и лоси держались на почтительном расстоянии. Вообще они здесь доверчивы, когда имеют дело с одной человеческой особью. Можно подойти, погладить — они и шага не сделают. Гоша рассказывал, будто один старый лось любил, чтобы у него за ухом чесали. Каждый вечер, перед тем как завалиться на боковую, он являлся к деду Макару и требовал ласки. Дед Макар выходил со двора и начинал чесать. Иногда он рассказывал какие-нибудь случаи из своей жизни.
Лось слушал и тряс серьгой, и дед Макар потом всех уверял, будто лось умный, все понимает. Зато при встрече с тремя, четырьмя и тем более тридцатью гавриками [12] те же косули и лоси держат ухо востро. В чем тут загвоздка, трудно сказать. Ученые давно копают, то есть ведут изыскания, но до истинных причин докопаться никак не могут. Один академик (здешний академик, разумеется, мне называли его фамилию, но я забыл) все объясняет инстинктом самосохранения. Гипотеза эта представляется настолько убедительной, что ее автора, говорят, вот-вот увенчают терновым венком, как здесь принято.
И здесь, на поляне, состоялась удивительная, единственная в своем роде пресс-конференция. Мальцыогольцы задавали вопросы, которые ставили меня в тупик. Например, один из них спросил, растут ли на той планете (он имел в виду Землю) желтолицые подсолнухи. Второй заинтересовался, почему наши, земные девчонки визжат, когда их дергают за косички.
Меня выручил Сашка. Всякие глупости ему надоели, и он направил пресс-конференцию по другому руслу, то есть стал расспрашивать, какой у нас воздух и всем ли его хватает, а если кому не хватает, то что они делают в таком случае, что предпринимают, а также правда ли, что там (кивок вверх) есть молодые люди, у которых при известных обстоятельствах растут из ушей волосы.
Это было уже посерьезнее желтолицых подсолнухов и девчоночьих косичек. Возьмите тот же воздух. Известно, что у нас на Земле одним его хватает, а другим не хватает. Чтобы создать какие-то запасы (на всякий случай), некоторые, наиболее пронырливые, обзаводятся дачами среди полей и лесов. Когда им резонно говорят, что это как-то не того, земля-то, мол, общенародная, они так нее резонно возражают: «А мы что — не народ? Мы в детстве тоже свиней наели!» Но… разве скажешь обо всем этом?
И кому? Детям!.. Пусть и разумным, и начитанным, дай бог, но — детям! Нет уж, увольте!
— Воздуха у нас в общем-то всем хватает, — сказал я тоном, который исключал всякие сомнения в правдивости моих слов. — Ну, конечно, у одних его больше, у других меньше, это уж как водится, но в общем (я нарочно повторил это в общем) жить можно. Во всяком случае, я не припомню, чтобы возникали какие-либо волнения из-за недостатка воздуха.
— Ясно? — Сашка обвел огольцов вопросительным взглядом.
— Ясно! Конечно! Что за вопрос! — ответили те разноголосым хором.
На этом я хотел кончить, но не тут-то было.
— Расскажите о молодых людях, у которых растут из ушей волосы, попросил вдруг Федька.
— Я же рассказывал, зачем повторяться? — возразил я.
Я и в самом деле рассказывал. Еще позавчера, когда мы возвращались с озера.
— Нет, дядя Эдуард, вы все-таки расскажите, — настаивал на своем Федька. — Я хочу, чтоб и другие знали. И не от меня, а из первых уст.
Я повторил рассказ о мальчиках, которые женятся на квартирах, телевизорах, машинах, словом, на всяких неодушевленных предметах. И этих мальчиков нисколько не смущает, что сразу после женитьбы у них начинают расти из ушей волосы. Внутренне, про себя, они даже гордятся этим. Вот, мол, как повезло! Не было ни гроша, ни шиша, и вдруг… квартира и жена впридачу.
— А по телевидению их показывают? — пропищал карапуз лет пяти-шести.
— А зачем их показывать по телевизору? Мальчики, у которых растут из ушей волосы, ведут себя тихо, смирно, квартирам… тьфу ты, я хотел сказать — женам, стараются не изменять, словом, никакого вреда обществу!
Федька попросил описать внешность мальчиков.
Пришлось удовлетворить и его любопытство. Я сказал, что до женитьбы мальчики, собственно, ничем не отличаются. Люди как люди, физически крепкие, с маленькими головками, не способными к аналитическим рассуждениям на темы морали и нравственности, зато с широченными плечами.
— А после женитьбы?
— Ну, а после женитьбы все меняется. Блеск в глазах пропадает, движения замедляются, на лице появляется выражение задумчивости или бездумья — трудно бывает сказать определенно, — короче, весь мальчик, с головы до пяток, становится воплощением сытого довольства. Вот только волосы, волосы. Да челюсть…
— А что челюсть, дядя Эдуард?
— Как? Разве я не говорил? Кроме того, что у таких мальчиков растут из ушей волосы, у них еще и отвисает нижняя челюсть. В чем тут дело, трудно сказать. Наши ученые, говорят, развернули обширные исследования, но, увы, пока безрезультатно.
Были и еще вопросы. Но, я бы сказал, это были не вопросы, а семечки они заняли немного времени.
Мальцы-огольцы спрашивали, ржут ли у нас на Земле лошади и как они называются по-латыни, выпадает ли зимой снег, катаются ли наши огольцы на коньках, слушаются ли своих родителей… Один лопоухий малец хотел еще о чем-то спросить, он уже было раскрыл рот, но в это время я встал и показал на часы, давая понять, что все, хватит. В самом деле, неразумно было бы тратить минуты, я не говорю о часах, на пустые тарыбары.
— Все, все, ребята! До свидания! Кстати, не забывайте о клятве! — Я помахал рукой и зашагал в ту сторону, где стоял мой самокат.
Девушки уже искупались и оделись. Увидев меня, они прыснули со смеху. Я и девушкам помахал рукой.
А потом сорвал несколько кисточек самой спелой и душистой земляники и преподнес им. Девушки, должно быть, не привыкли к такой галантности. Они переглянулись, как бы спрашивая друг у друга, брать или не брать, потом взяли — каждая по кисточке, — но не съели, а прикололи себе к волосам. Это простенькое украшение делало их еще более привлекательными.
IV
И… никаких приключений?! — спросит дотошный читатель.
Были приключения, были. Все шло ровно и гладко, без сучка и задоринки, и вдруг…
Но расскажу, как все было.
Усевшись за рулем самоката, я решил объехать вокруг озера, а потом уже воротиться домой. И вот, когда объезд подходил к концу, я вдруг увидел великолепную асфальтированную дорогу, шедшую в сторону деревни. «Эге, подумал я, — дорожка что надо, хоть на боку катись!» Недолго раздумывая, я выкатил на асфальт и прибавил скорость. Но… что такое? Не проехал я и трехсот метров, как дорога начала уходить вниз, а потом и совсем нырнула под землю. Кругом было пустынно — лишь глухо шумели сосны-великаны, — и я, признаться, оробел немного. Остановил самокат, вышел на обочину… Вот уж поистине: прямо пойдешь — голову свернешь… Сворачивать голову мне не хотелось — перспектива незавидная, как читатель понимает, — и все же я не в силах был устоять перед соблазном.
Первые десять — двадцать метров я прошел пешком.
Ничего страшного… Цементные своды, разрисованные какими-то стрелами-указателями, вот и все. Наш, земной Деникен наверняка бы сказал, что эти стрелы рисовали пришельцы с других планет… Осмелев, я воротился, сел в самокат и двинулся дальше на колесах.
И буквально через пять минут очутился в подземном царстве-государстве, во владениях какого-нибудь здешнего Кащея Бессмертного.
Я, наверно, не осмелился бы заезжать слишком далеко, если бы туннель не был так хорошо освещен. Причем освещение было очень, очень занятное. По мере продвижения фонари вспыхивали, а по мере удаления — гасли сами собой, так сказать, автоматически.
Кое-где попадались надписи, тоже занятные, вроде следующей: «Голубчик, не спи за рулем, а то без руля останешься!» А на повороте я увидел дюжего красавца, похлопывающего себя по брюху, и крупные слова сверху донизу: «Водитель, хорошо ли ты заправился перед дорогой?» Пораскинув умом, я решил, что этот плакат относится к нашему брату, самокатчикам. Увы, я ошибся, как оказалось.
Вообще, замечу, наглядная агитация на этой планете удивительно легкомысленная. При входе в РТМ, например, я встретил странный лозунг: «Сеня, жми, а то догоню и перегоню!» А на бригадном стане (я забыл об этом сказать) стоит красивый фанерный щит с надписью: «Не считай ворон, производительность труда от этого ни у кого не увеличивалась!» Но всех перещеголял конторский пропагандист и агитатор. Представляете, во всю стену лист бумаги и на нем — аршинными буквами: «У председателя тоже одна голова, за всех думать он не в состоянии, поэтому, будь добр, и ты шевели мозгами!» Прямо в духе нашего, земного Шишкина!
И вдруг передо мной открылось не сказать, чтоб обширное, однако и не слишком тесное пространство с гладкими стенами, облицованными ослепительно-белым, малахитово-зеленым и черным камнем. Впечатление было настолько сильное, настолько, можно сказать, потрясающее, что у меня глаза чуть не выкатились из орбит. Ну, думаю, такое и Кащею Бессмертному во сне не снилось.
Я вылез из самоката. Гляжу, один из указателей показывает вправо. На нем написано: «Высотиха»…
Сердце у меня сжалось — так на Земле зовут мою родную деревню… Так, наверно, ее зовут и здесь. Стоит мне свернуть направо, и через час я буду в отчем доме, увижу сестрицу Шарлотту и мать… На Земле я никогда ее не увижу, там она умерла, а здесь… Здесь это еще возможно, подумал я.
Слева виднелись какие-то двери, да не одна, а целая шеренга, пять или шесть, не знаю точно, не считал.
Я подошел к первой, и она распахнулась передо мной.
Это был душ, самый настоящий душ, с раздевалкой и диваном для отдыха. За второй дверью стояли рядком пластмассовые столики и табуретки точь-в-точь такие же, как в столовой. Да это и была столовая, вернее филиал той столовой. Когда я вошел и присел к столику, где-то над головой зазвенел звонок, потом что-то прошуршало, скользя вниз, потом стена раздвинулась, обнажив некий провал, и прямо ко мне шагнула с подносом, на котором стояли тарелки и стаканы, кто бы, думали?.. Настенька, шишкинская пассия!
— Эдя, как ты сюда попал? — не то удивилась, не то испугалась Настенька.
— Очень просто. Ехал, ехал и, вот, приехал, — невесело пошутил я.
— Сумасшедший! Честное слово, сумасшедший!
И в популярной, я бы сказал, общедоступной форме разъяснила, что асфальт этот предназначен для машин дальнего следования. Чтобы такие машины не отравляли воздух бензиновым перегаром и не действовали людям на нервы, под каждым населенным пунктом проложены туннели. Хочешь — проезжай с ветерком не останавливаясь (скорость — 250 км в час), хочешь — задержись, освежись под душем, покушай и отдохни и валяй дальше. Оч-чень удобно, не правда ли?
— Прости, больше не буду! — засмеялся я, глядя на Настеньку. Почему, думаю, она так подробно объясняет мне прописные истины? Может, кое-что знает?
Или догадывается?
Но эти риторические вопросы остались без ответа.
Не успел я сообразить, что все это значит и представляет ли какую-либо опасность, как Настенька опять подхватила поднос, вошла в темный провал, оказавшийся обыкновенным лифтом, какие и у нас на Земле встречаются, и была такова. Ее исчезновение, как и появление, походило на чудо. Во всяком случае, и то и другое показалось мне настоящим чудом.
Остальные двери (я и в них заглянул) вели в спальные номера. Они представляли собой небольшие комнаты, в каждой — две кровати, два столика, два табурета, две лампы и свежие газеты. — чтобы водители, будучи в пути, не отставали от текущих событий. Обслуживающего персонала не было видно. Наверно, и койки заправляются, и газеты доставляются, и порядок поддерживается с помощью автоматов, решил я, и не ошибся. Сашка в тот же день сообщил, что на все это подземное царство-государство один рабочий — он следит за исправностью всевозможных механизмов.
Осмотрев подземные заведения, я вернулся к самокату. Увы, его на месте не оказалось. Я туда, я сюда — нет самоката. «Что за чертовщина, куда он девался?» — подумал я, не зная, что делать. В это время в туннеле, как в трубе, что-то отчаянно загудело и прямо на меня стремительно помчалось какое-то чудовище с боками в клетку. В тот же миг чья-то железная рука схватила меня за шиворот и отбросила в сторону. Когда я встал и огляделся, то увидел в десяти шагах от себя огромный автобус, дышавший выхлопными газами. Из автобуса высыпали люди, это были туристы, и принялись разминаться. Один из них сказал по-иностранному: haben Sie Souvenir? Я ответил, что нет, не haben, вернее — nicht haben, и турист засмеялся.
Побродив и размявшись, туристы тронулись дальше. И тут асфальт раздвинулся и прямо передо мной возник мой самокат. Вот это да, как там, в конторе, подумал я. Оседлав свою машину, я заработал ногами, нажимая на педали. На глаза опять попалась стрелка, указывающая направление в Высотиху. «А почему бы и не съездить, а? Час туда, час обратно…» И я повернул направо. Была не была, думаю, может, и правда, кого увижу. Не Шарлотту, нет — встречаться с нею у меня не было желания, — может, думаю, мать увижу.
А мать — совсем другое дело. Мать на всех планетах остается матерью.
Скоро туннель кончился, и я снова очутился в сосновом лесу. Я гнал изо всех сил и думал, как встречусь с матерью, обниму ее худые плечи, прижмусь к ее груди… Когда асфальт опять пошел вниз и вдали мелькнуло чрево туннеля (другого туннеля, высотихинского), я свернул на обочину, поставил самокат в кустах и дальше пошел пешком. Мне хотелось прийти незамеченным, побыть немного и вернуться обратно. «Мне мать… Мне, главное, мать увидеть…» не переставал размышлять я.
И я вспомнил ее в гробу, в черном платье, со скрещенными на груди восковыми руками. Рядом что-то говорили, кто-то усадил меня на диван, стоявший тут же, в горнице, и поднес стакан воды: «Выпей, выпей!» — и я, кажется, выпил и мало-помалу успокоился. Помню, отец стоял убитый, опустив руки. Шарлотта сжалась в комок и тихонько всхлипывала. В горнице были и еще люди, большей частью незнакомые. Какая-то старушка все норовила поставить в изголовье покойницы свечку, но ей не позволяли, и старушка качала головой и плакала. Как потом я узнал, это была богомольная тетка моей матери.
И еще навсегда отпечаталось в памяти: яркий, как будто отлитый из золота и серебра, осенний день. Золото — это не успевшие облететь листья на березах, а серебро — мелкая изморозь на деревьях, травах, на крышах домов. Гроб несут на руках мужчины — учителя и родители учеников, которые когда-то сами учились у матери. Я иду следом, стараясь не плакать, но это не удается. На кладбище, возле свежевырытой могилы, гроб опускают на землю. Наступает минутная заминка. Потом двое или трое мужчин, — кажется, два учителя и директор совхоза — произносят короткие речи. И я впервые узнаю, что мать приехала в деревню еще девчонкой, сразу после педучилища, и проработала здесь, в этой школе, всю жизнь. Странно, что нам, детям, она никогда не рассказывала о своей Одиссее.
Потом я поцеловал мать в лоб — в желтый и холодный лоб, — и стал смотреть, как заколачивают крышку гроба и опускают его в яму. Кто-то подтолкнул меня сбоку: «Брось горстку, брось…» Я взял горсть влажной глинистой земли и бросил, и слыхал, как земля ударилась о сосновую крышку гроба. Потом землю стали кидать лопатами, и на месте ямы вырос могильный холм.
Мы втроем — отец, Шарлотта и я — ушли с кладбища последними.
Но это было там, на Земле, далеко отсюда. А здесь она жива, думал я, и скоро я увижу ее. У меня было такое чувство, как будто я, говоря по-ученому, попал в какой-то ирреальный мир, настолько все было невероятно. Время от времени я даже трогал руками толстые шершавые стволы сосен, берез и осин (кое-где и осины попадались), желая удостовериться, что нет, это не сон и что весь этот роскошный зеленый мир, все эти деревья-великаны, эти кусты и травы, уже опаленные дыханием осени, существуют в действительности.
И я увидел ее… увидел в лесу, недалеко от дороги.
Она собирала землянику. В левой руке у нее была довольно большая корзина, на дне которой виднелись ягоды. Она ходила не спеша, иногда наклонялась, срывала одну-две земляничники и шла дальше. Это была она, мать, вылитая мать, только одета по-здешнему. Впрочем, сперва мне показалось, что это чужая женщина, потом, присмотревшись, я понял, что нет, это мать, тут и гадать нечего, живая, русоволосая, с загорелым лицом. Взгляд у нее был кроткий, отрешенный, нижняя губа слегка оттопырена, и это придавало ее лицу какое-то милое, трогательное выражение. Сердце у меня сжалось. Захотелось подойти к ней, обнять ее за плечи и целовать эти щеки, живые щеки, и ласкаться к ней, прижимаясь к груди, как ласкался в детстве.
Я сделал шаг и остановился. И в этот момент она тоже остановилась. Огляделась, поправила волосы на голове и пошла дальше. Меня она не заметила. А может, и заметила, да не обратила внимания на меня. Мало ли людей может встретиться в эту пору в лесу, тем более вблизи деревни. «Ну и пусть, это даже хорошо…» Я смотрел на нее издали, из-за высокого куста, росшего недалеко от дороги, и думал, что, в сущности, эта женщина никогда не была и не будет, не может быть моей матерью. Она мать здешнего Эдьки Свистуна, а это совсем другое дело. Она его родила, наверное, в муках, как рожают на всех планетах, его вскормила своей грудью, его первый раз проводила в школу. А меня родила та, земная мать, и вскормила своим молоком, и в школу проводила та, земная, которой уже нет в живых.
Я вынул платок из кармана и вытер вспотевший лоб.
Не скажу, чтобы у меня пропал всякий интерес к этой женщине, матери здешнего Эдьки Свистуна, нет. Однако и подходить ближе я уже не решался. Кощунственно это — выдавать себя за настоящего сына, думал я. С Фросей куда ни шло, а мать… Нет, нет и еще раз нет! Я отступил на шаг или два, еще немного постоял, ничем не выдавая себя, и вернулся к самокату.
V
Остаток дня был заполнен у меня до отказа. Хотелось еще раз на все взглянуть, все пощупать своими руками и зафиксировать, то есть запомнить, и я без устали мотался по деревне, потом садился за стол и писал эти записки, потом включал телевизор и смотрел, что делается на белом свете (на здешнем белом свете, разумеется), потом опять бежал к столу, к запискам, и так без конца.
На душе щемило. Читатель поверит, если я скажу, что жалко было покидать эту планету. Но что-то торопило, подгоняло меня. Наверно, чувство долга перед землянами, которые снарядили эту дорогостоящую экспедицию.
Я представлял тружеников центра дальней космической связи, не спящих днем и ночью… Каждый сигнал, каждое мельканье на экране вызывает у них трепет и надежду. А Главный конструктор?.. Небось, только и думает о том, как я теперь и что со мною. А Шишкин?.. Наш, земной Шишкин?.. Ведь и он тоже причастен в некотором роде и тоже, поди, ждет не дождется весточки оттуда, вернее отсюда. Впрочем, с его точки зрения — оттуда, а с моей — отсюда.
Но эти, земные мысли были случайными, мимолетными. Главное, что меня занимало и волновало, была все-таки планета, на которой мне оставалось пробыть совсем недолго.
Вернувшись из леса, я вдруг обнаружил, что что-то изменилось. Не сама деревня, нет, она осталась прежней, — изменилось отношение людей ко мне. Как известно (я писал об этом), они здесь вообще отличаются мягкостью, уравновешенностью и обходительностью.
А в этот день, особенно после обеда, стали ну прямотаки шелковыми. Их внимание ко мне достигло, я бы сказал, космических пределов.
Начать с того, что меня буквально затащили к тетке Пелагее.
— Как капитан? Летает? — спросил я, переступая порог обители, которая отныне станет не просто обителью, а домом-музеем имени капитана Соколова.
— Летает… Все летает, — вздохнула Пелагея.
Фроси дома не было — она ушла на ферму доить коров. Зато гостей, кажется, прибавилось. В горнице, где некогда жил Шишкин, сидели представители райцентра и крайцентра. Когда нас знакомили, каждый из них назвал свою фамилию, но я не запомнил.
— Одну минуточку… — Фоторепортеры и кинооператоры втолкнули меня в середину представителей. Улыбку, улыбку… Так, хорошо! — И защелкали, затрещали аппаратами.
Кстати сказать, здешние киноаппараты издают противный треск. Я поначалу пугался, особенно когда снимали неожиданно, потом привык и перестал пугаться.
Только внутри всякий раз отчего-то холодело, как будто на меня наставляли не безобидные объективы, а настоящие пистолеты.
В горнице, на столе, придвинутом к простенку, стоял большой (примерно тридцать на пятьдесят) портрет капитана Соколова. Это был вылитый наш капитан Соколов, и форма на нем была вылитая наша, военная, со всеми значками, как полагается. Один из фотокорреспондентов — невысокого росточка, полный, но удивительно юркий — легонько взял меня под руку и попросил наклониться, как бы обнять портрет.
— Так… Одну секундочку… Снимаю! — шепотом проговорил он и, нацелив объектив, стал пятиться, пятиться, пока не уперся задом в стену.
Придя домой, я опять включил телевизор. На экране мелькнуло лицо Юрия Фокина — он только что закончил репортаж из центра дальней космической связи, — потом стали показывать какой-то завод, освоивший выпуск электрических автомобилей. Два аккумулятора способны питать машину в течение месяца.
Если учесть, что скорость электромобиль развивает до ста километров, то станет ясно, какие это сулит выгоды.
Я переключил на другую программу. Комната наполнилась приятной музыкой. Под эту музыку передавался художественный (думаю, что художественный) фильм на злободневную тему. Я не досмотрел до конца — время поджимало, — но понял, что она его любит, он тянется к другой а та, другая, не обращает на него никакого внимания. По здешним представлениям, это была настоящая трагедия в духе Шекспира. Во всяком случае, он так переживал, что в конце концов стал рвать на себе волосы и размазывать по щекам слезы.
Я переключил на третью программу, потом на четвертую и пятую… Америка принимала гостей из Африки… Рыбаки в море тралили рыбу… Под Москвой завершали уборку зерновых… Потом вдруг показали аэропорт, и я чуть не подпрыгнул на стуле. На фоне надписи «Внуково» стоял Эдька Свистун, здешний Эдька Свистун, отдохнувший и окрепший. Зная, что объектив телекамеры наведен именно на него, Эдька помахал рукой. Потом кто-то сунул ему под нос микрофон, похожий на грушу, и попросил сказать несколько слов.
Эдька подумал, подумал, собираясь с мыслями, и заговорил сбивчиво:
— Я волнуюсь, и это понятно… Все-таки это первый случай, когда мой земляк, капитан Соколов, полетел в космическое пространство… Первый случай!
— Но, надеюсь, не последний! — вставил словцо диктор.
— Как знать! — несколько игриво, явно в расчете на ответную зрительскую улыбку, сказал Эдька. Глянув куда-то поверх микрофона, он заволновался и добавил: — Извините, подрулил мой самолет. Пора на посадку.
— Ну, счастливого полета! — пожелал диктор.
Эдька подался вперед, прямо на объектив, и мне показалось, будто он шагнул из телевизора в комнату.
Я даже отпрянул и чуть не опрокинул кресло, в котором сидел, и стол, на который облокачивался.
На грохот прибежала тетка Соня.
— Что ты, Эдя? — спросила она испуганно.
— Так… Показалось…
— Что показалось?
— Ничего особенного, тетя Соня. Показалось, будто я ночью иду по большому городу, кажется, по Новосибирску, и на меня нападают хулиганы. Навалились, сволочи, впятером, скрутили руки… Ну и я, знаешь, не лыком шит!
— Какие хулиганы? И зачем тебе надо скручивать руки?
«Начинается!» — подумал я. На память пришел случай, когда я хотел повесить на двери замок. Узнав об этом, старуха до того удивилась, что у нее отвисла нижняя челюсть. «А это еще зачем?» И как я ни объяснял, как ни старался, до нее не доходило. Все мои доводы, самые логичные и, казалось, неотразимо убедительные, разбивались о несокрушимую стену тети Сониной наивности. Такая же ситуация возникла и сейчас. Старуха давно забыла (а может, и не знала никогда), что это за фрукты такие — хулиганы, — подумал я и решил доверительно побеседовать с нею на эту тему, так сказать, просветить напоследок.
— Хулиганы — это такие типы в возрасте от пятнадцати до двадцати пяти, но попадаются и старше, которые ради спортивного интереса наносят травмы физические и моральные — честным и чаще всего безобидным людям, — сказал я.
Но старухе этого показалось мало.
— А зачем… эти травмы? — спросила она, глядя на меня в упор с подозрительностью человека, которого хотят надуть.
— Я же сказал — ради спортивного интереса, тетя Соня, зачем же еще! Впрочем, иногда на это бывают и более существенные причины… — И я стал приводить примеры, один сильнее другого, из нашей, земной жизни.
Ну, скажу вам, это был тот еще номер! Старуха обалдела окончательно. Мои выходки вообще приводили ее в изумление. А случаи из жизни поставили совсем в тупик. Главное, она никак не могла взять в толк, зачем надо ставить фонари под глазами и заглядывать в чужие карманы.
И тут я сообразил, что зарапортовался. И даже слишком зарапортовался. Чтобы разрядить обстановку, я — как тогда, в первый день, — схватил старуху на руки и закружил по комнате. Минуту спустя, когда я снова опустил ее, она еле на ногах держалась. Кое-как доплелась до своей кровати в горнице и плюхнулась на перины.
— Ой, Эдя, ты что, на тот свет хочешь меня отправить? — простонала беспомощно.
Пришла она в себя лишь минут сорок спустя. Заглянув в горницу, я увидел, что тетка Соня сидит на кровати, свесив ноги, и блаженно улыбается. Я ожидал, что старуха осердится — ничего подобного! Она только сказала:
— Ну, и силища у тебя, Эдя! — и опять умолкла.
Я бросил в ответ что-то вроде того, что, мол, есть еще порох в пороховнице, и вышел. Наступило время обеда, и мне пора было в столовую. Пошел я не прямо, а в обход, давая изрядный крюк. Мне любопытно было обозреть места, столь дорогие здешнему Эдьке Свистуну, а значит и мне.
Рабочее время уже кончилось, с полей возвращались колхозники.
Из-за главного здания РТМ вдруг взмыл в небо… вертолет не вертолет и самолет не самолет, а что-то среднее между вертолетом и самолетом. У него было три винта — спереди, сверху и сзади, что, наверно, придавало ему особую маневренность. Подобное чудо я видел впервые и, признаться, стоял с открытым ртом, пока оно, это чудо, не скрылось с глаз.
В тот же день я узнал, что именно на этом гортолете (вот как называется эта штука) улетели представители, после того как поздравили мать героя.
На полпути мне повстречался Иван Павлыч, тоже шедший в столовую. Все эти дни я не переставал думать, как же с Шишкиным, сын или не сын. Что касается меня, то тут все ясно. А Шишкин? Признаться, я даже хотел подслушать разговор, как было там, на Земле, — увы, случай не представился.
— Ты что, Эдуард? — спросил Иван Павлыч, видя, что я мнусь в нерешительности.
— Не знаю, как и сказать… — Я замялся еще пуще.
— Говори, говори, — приободрил Иван Павлыч и впился в меня взглядом, ну буквально пронзил насквозь.
Не берусь гадать, что он ожидал от меня услышать.
Признание, раскаяние, дельный совет (подчиненные здесь любят давать советы) или еще что-нибудь более важное и существенное?.. Только я разочаровал его.
Определенно разочаровал.
— Ходят слухи, будто Шишкин… Георгий Валентинович Шишкин… ваш, так сказать, кровный сын… Я, конечно, не очень верю, чепуха, думаю, однако… Мир, знаете, так сложен и мудрен…
Иван Павлыч усмехнулся:
— А тебе это очень хочется знать? — и тяжело вздохнул. Так тяжело, что мне стало жалко его, беднягу. — Хочется, хочется, вижу, что хочется! — повторил он категорическим тоном.
А мне уже и не хотелось. У меня и желание всякое пропало. Только что было и вдруг пропало.
— Нет, что вы! — ответил я совершенно искренне.
Да и в самом деле, разве для того меня послали на другую планету, чтобы я занимался всякими семейными делами? Слава богу, у меня здесь и других забот хватает. Вот сейчас пообедаю, подзаправлюсь как следует, и будьте здоровы! А сын или не сын… Шишкин прав: все мы сыновья в некотором роде.
VI
Признаюсь, не без робости переступил я порог уже знакомой читателю столовой.
Интересно, думал я, видел кто-нибудь здешнего Эдьку Свистуна или не видел? Иван Павлыч не видел, факт, — ему в эту пору не до телевизора. А остальные?
Не может быть, чтобы во всей деревне так-таки никто не видел.
Но — нет, — войдя в столовую, я не обнаружил ничего подозрительного. Все места были уже заняты. Только один-единственный столик был свободен — за ним, правда, сидели тетка Пелагея и Фрося, но два места были свободны, и мы не преминули воспользоваться ими.
Мгновенно подскочила Настенька с блокнотиком и карандашом. Иван Павлыч заказал себе три блюда — борщ украинский, свиные отбивные с жареной картошкой и прошлогодними солеными огурчиками — в меню было помечено, что огурчики прошлогодние, и компот натуральный, то есть из свежих ягод и фруктов.
Я хотел последовать примеру председателя, но благоразумие подсказало, что это будет с моей стороны непростительным легкомыслием. Ивану Павлычу что! Он здесь дома. А мне завтра лететь обратно, перед дальней дорогой подзаправиться хорошенько прямо-таки необходимо. Поэтому, махнув рукой на возможные судыпересуды, я заказал щи жирные с бараниной, две свиные отбивные с картофельным гарниром, пару горок блинов со сливочным маслом и три стакана компота натурального.
Люди ели молча, разве иногда перебрасывались двумя-тремя фразами, и опять начинали жевать или хлебать. Я для них был уже своим, здешним, однако, как мне казалось, в мою-то сторону они посматривают чаще и заинтересованнее, что ли… Но меня это нисколько не смущало. «Смотрите, смотрите, — думал я, пододвигая к себе тарелку со свиными отбивными. — Смотрите — завтра будет поздно… Да, поздно! Явится Эдька Свистун, но это будет другой Эдька Свистун. Форма та же, почти без разницы, начинка же совершенно иная. Начинка зависит от условий, в каких человек вырос, от образования и воспитания, а в этом смысле мы с ним разве что троюродные братья».
Я глядел по сторонам и старался понять, о чем сейчас думают эти сытые, благодушные, довольные жизнью люди.
Вы и не догадываетесь, что своим поведением разоблачаете себя окончательно и бесповоротно, — мысленно обратился я ко всем, кто находился в это время в столовой. Я, разумеется, улыбался, вообще делал вид, будто ничего не случилось, но в душе-то у меня, что называется, кошки скребли.
В интервале между жирными щами с бараниной и не менее жирными свиными отбивными с картофельным гарниром я перебрал все, что было и чего не было на этой планете, и многое мне показалось подозрительным.
Как читатель понимает, цивилизация здесь достигла высокого уровня. Тем более странно, почти невероятно, что приземление моего корабля осталось незамеченным.
Но допустим, что это, и правда, так, допустим, прошляпили, а проще говоря, проворонили дежурные центра дальней космической связи, может быть, в домино играли, в карты или еще в какую-нибудь азартную игру. Бывает! Ну, а потом, потом?..
Во-первых, мальцы-огольцы. Хотя здешние мальцыогольцы — люди, кажется, серьезные, все-таки… Нет, извините, полагаться целиком можно только на самого себя. Сашка, Федька и Гоша, допустим, вне подозрений.
А остальные? Их ведь тридцать человек, вернее — человечков, — и у каждого наверняка язык чешется. А когда язык чешется, никакая клятва не удержит.
Во-вторых, приезд бати Петра Свистуна и учителя истории Андрея Фридриховича… Сейчас, припоминая подробности этой встречи, я видел, что она была не породственному сухой и бестолковой. Они оба ни о чем меня не спрашивали, ничем моим не интересовались.
Да и я тоже хорош! О доме ни слова. Про сестрицу Шарлотту, правда, вспомнил, а потом снова забыл и, когда батя и Андрей Фридрихович стали собираться, даже не догадался передать ей привет.
Да только ли это! Я припомнил, по меньшей мере, полтора десятка фактов, которые показались мне подозрительными, и наконец пришел к мысли, что здешние жители просто-напросто валяют дурака, то есть наблюдают и изучают по какой-нибудь своей методе, чтобы потом, в подходящий момент, схватить меня за шиворот и посадить в камеру. Не в тюремную камеру, а в лабораторную, разумеется. Отсюда и внимание, и снисходительное отношение к моим оговоркам и всяким промахам. Я бы назвал все это заговором во имя науки, если бы был уверен, что здешние жители способны устраивать заговоры.
Что ж, валяйте… валяйте дурака, если вам это нравится. Но имейте в виду, что мы, земляне, тоже не лыком шиты. Я стал думать, как бы мне объегорить здешних жителей, и в конце концов кое-что придумал.
Сашка, Федька и Гоша знают, когда я полечу обратно, думал я. С какой-то долей вероятности можно предположить, что знают и остальные. Допустим, что знают.
В таком случае мне надо как-то дезориентировать их, назначить другой день и час, что ли… Если здешние жители…
В этом месте мне вспомнились представители крайцентра, которые сегодня улетели на гортолете, и… Да, да, представьте, их лица показались мне знакомыми.
Один из них чем-то напоминал известного космонавта, другой — известного академика, а третий… третий тоже академика, но неизвестного, то есть я лично никогда не был знаком с ним, с этим вторым академиком. Что им здесь было надо, какого черта, думал я.
Так вот, если здешние жители, допустим, решили отложить захват моей персоны на последний день, а может быть, и на последний час, то, как читатель понимает, мое решение дезориентировать мальцов-огольцов, а через них и все остальное здешнее население не назовешь иначе, как мудрым. Я был рад, счастлив, даже настроение у меня поднялось, и от радости даже стал подмигивать всем подряд — от официантки и Фроси до Ивана Павлыча.
После обеда я хотел было отдохнуть, но мне не лежалось и не сиделось, как бывает перед дорогой. А тут еще вчерашний сон… Я забыл сказать, что этот сон буквально не давал мне покоя. Где бы я ни был и что бы ни делал, я нет-нет да и вспоминал фантастическую встречу с третьим Эдькой Свистуном в ночном лесу.
Кончилось тем, что в столовой, допивая третий стакан натурального компота (довольно вкусного, кстати сказать), я воскликнул: «Ну, Эдя, ты и даешь!» — и все посмотрели в мою сторону.
И вдруг мне захотелось побывать за Бурлой и собственными глазами посмотреть на то место. Меня интересовала не сама речка Бурла и тем более не согры, нет!
«А ну как сон вещий!.. У нас на Земле вещие сны редки, а здесь… А ну как здесь, на этой планете, сны сбываются!» — думал я, проникаясь жгучим, можно сказать, пронзительным желанием немедленно встать и пойти, пойти, пойти.
И в конце концов я встал и пошел. Напоследок мне оставалось побывать в конторе колхоза «Красный партизан». Я уже обошел все места, которые меня привлекали, даже в РТМ заглянул, хотя там в эту пору никого не было. Оставалась контора. Но при новой ситуации она отпадала. Да и что я увижу в конторе? — думал я.
В приемной, наверно, сидит Даша и печатает на машинке. Документация здесь, дай бог, в полном ажуре! В кабинете Иван Павлыч… С работы все вернулись, итоги подведены, и он передает их, эти итоги, в райцентр.
Я пошел сразу в бор. Самокат был на месте, то есть там, где я его и оставил. Я уселся за руль, проехал километра полтора — дальше дороги не было. Оставив самокат у трех приметных сосен, я зашагал пешком.
Денек стоял отменный, воздух был чист и целебен…
Словом, все было прекрасно, лучше не надо. И все-таки на душе у меня щемило. Завтра я навсегда покину эту планету, думал я. Навсегда! Явится здешний Эдька Свистун, скажет, что ничего подобного, вы с ума сошли.
Ну ни дать ни взять — сюжет для оперетты в современном духе.
А я тем временем буду далеко-далеко… Интересно, как долго проболтается в космосе здешний капитан Соколов? — подумал я. Ворочусь на Землю — обязательно напишу тому, нашему капитану Соколову, что его двойник и тезка стал космонавтом!.. Да, далеко-далеко… Как это поется в песне? «Далеко, далеко степь за Волгу ушла…» И мне будут до лампочки всякие опереточные сюжеты, потому что космос — это космос, с ним шутки плохи, летишь, но не знаешь, что летишь, — по сторонам не мелькают пригорки и кустики, — и во всем полагаешься на умненькие-благоразумненькие, как выражался Буратино, приборы, которыми оснащен твой корабль. Кстати, он оснащен и ручным управлением, однако пользоваться им можно лишь при заходе на посадку.
Вот и речка Бурла — вода в ней чиста и прозрачна до самого дна… Где-то здесь должен быть мостик, да, вот он, за той сосной… Дорогу мне загородил лось с рогами-лопатами. Я не знал, что делать — обходить или прогнать хворостиной… Поразмыслив, я решил, что лучше обойти, но тут рогач сам сошел с дороги. Я помахал ему и зашагал напрямую к мостику.
Собственно, это был даже не мостик в нашем смысле слова, а что-то среднее между мостиком и кладкой. Через речку (она неширока в этом месте) была переброшена узкая, сантиметров тридцать, не шире, бетонная плита. Обочь, на высоте одного метра, тянулся гладкий канат из какого-то искусственного волокна. Вот и все.
Дешево и сердито, как говорится. Я перешел по мостику на противоположный берег и остановился, чтобы сориентироваться на местности.
Да, именно здесь мы шли с Эдькой (здешним Эдькой), именно эти сосны обходили и через эти кусты продирались. А вон там, за теми сограми, и корабль стоял. Удивительный корабль, прилетевший с неведомой планеты. Он стоял на некотором возвышении, прямой и строгий, и смотрел кругом выпуклыми глазами-иллюминаторами. Возле корабля возился и сам космонавт.
Приглядевшись, мы догадались, что он снимает свой космический костюм, в котором, наверно, трудно было передвигаться по этой планете. Мы оба — я и здешний Эдька Свистун — переглянулись. Переглянулись растерянно, не зная, что делать. Я хорошо помню взгляд здешнего Эдьки — в нем был и вопрос: «Ну, каково?» — и просьба не уходить, не оставлять его одного. Мне тоже почему-то стало жутко — не страшно, а именно жутко (я и это чувство помню), и я тоже взглядом попросил Эдьку не уходить и не оставлять. И после этого мы оба — я и здешний Эдька Свистун — согласно закивали, как это делают заводные игрушки.
Но тогда была ночь, и мы были вдвоем. А теперь день, и я буду совсем, совсем один, с глазу на глаз с этим, третьим Эдькой Свистуном. И вот что уже совсем поразительно. Хотя было светло и птицы еще пели, чувство жути было глубже и сильнее, чем ночью. Я даже не знал, не мог бы сказать, если бы меня спросили, чего мне больше хочется — увидеть корабль с неведомой планеты или, наоборот, убедиться, что ничего подобного, это только сон, и не больше.
И все-таки я ждал встречи с тем, третьим Эдькой Свистуном, боялся — и ждал… Припоминал ночной разговор, от слова до слова, и старался заранее представить, что скажу сейчас. Мудрить тут нечего. Чем проще слова, тем они убедительнее. Я подойду, протяну руку и скажу:
— Ну, здравствуй еще раз! Как видишь, я пришел опять. Завтра я улетаю. Пройдет немного времени, и я буду дома, на планете Земля. Мне будет о чем рассказать! Боюсь, мне не придется больше ничего делать, как только рассказывать. А ты? Как ты?.. Кстати, передай привет от меня, от всех землян… Не кажется ли тебе, что нам пора налаживать контакты? А? Как ты на этот счет?
А собственно, для чего все это надо — все эти контакты, — пришло в голову. Ну, допустим, найдется сотня-другая высокоцивилизованных планет, жители которых способны общаться друг с другом… Представим на минутку, что они, эти жители, откажутся от мысли истреблять друг друга, а направят усилия на то, чтобы открыть новые, совсем не обитаемые планеты, как мы, земляне, открывали необитаемые острова и целые материки… Что дальше? Заселить эти планеты себе подобными?.. Хорошо, заселили. На это уйдет несколько миллионов или миллиардов, какая разница, лет, однако важно не время — времени Вселенной не занимать, а результат… Так вот, заселили, превратили в райские кущи, — что дальше? Где высший смысл и конечная остановка?
Но тут мне стало смешно.
Я материалист и диалектик и отлично понимаю, что высший смысл жизни в самой жизни и что никаких конечных остановок не предвидится. Единственное, что в наших руках, — это достигнуть гармонии и совершенства и тем самым избавить мыслящих человеков от лишних страданий.
Добиться этого можно лишь сообща, а не в одиночку, и я рад, что человечество (мое человечество) все больше осознает это.
Я перевел дух. Вот сейчас он выйдет из-за согры, третий Эдька Свистун, и шагнет ко мне, как я — к нему. Я попробовал поднять руку (правую руку, разумеется), она не поднималась. Хотел раскрыть рот и сказать приготовленные заранее слова: «Ну, здравствуй еще раз! Как видишь, я пришел…» Увы, язык отяжелел и перестал слушаться.
Чтобы вернуть себе нормальное состояние, я стал переминаться, растирать ладонью левой руки правую руку, а затем, уже обеими — левой и правой мускулы занемевшей нижней челюсти.
— Смелее, Эдя! — подбодрил я самого себя и сделал решительный шаг вперед, к тем сограм.
То, что я увидел, скорее обрадовало меня, чем разочаровало… Но вернее было бы сказать — то, что я ничего не увидел… В самом деле, взойдя на гребень согры, я ничего не увидел — ни корабля сигарообразной или какой-либо иной формы, ни самого космонавта. Вокруг стояли гигантские сосны, кое-где виднелись стволы таких же гигантских берез и осин. Большие зеленобокие синицы — с нашу галку величиной — звенькали, перелетая с куста на куст. Дважды где-то в небе прокурлыкали журавли. Они, должно быть, уже подались на юг.
Но нет! — я увидел… Несколько поодаль, на возвышении, я увидел довольно обширное, примерно метров пятнадцать на двадцать, кострище не кострище, а что-то похожее на кострище. В середине земля была выжжена (или выбита, не знаю точно), а вокруг все было опалено — и трава, и кусты, и даже деревья. Я не знал, что подумать. Корабль?.. А если корабль, то откуда, с какой планеты? И почему он улетел? И куда улетел?.. Я смотрел издали (близко подходить я не решался) и ломал голову, не находя ответа.
Потом я все же решился и, подойдя, стал ходить вокруг, внимательно осматривая землю. Мне казалось, если это корабль, тем более инопланетный корабль, то не может он улететь, не оставив никакого знака, никакого доказательства, что он был здесь. В этом смысле живые существа всей Вселенной, думаю, совершенно одинаковы. Они оставляют следы. Кстати, теория космического происхождения Иисуса Христа представляется мне достаточно убедительной. И если она еще не получила всеобщ зго признания, то потому лишь, что нет следов. Я слыхал, будто их, эти следы, особенно упорно ищут в Минске. Мне остается только пожелать искателям хорошего настроения.
Здесь было другое дело. Здесь прошли не годы, а часы, и я не терял надежды. Я ходил, вперив взгляд в землю, и думал, что неплохо было бы найти что-нибудь такое, черт побери, из ряда вон выходящее. Не черепок, разумеется, не монету или золотое украшение — этого добра и у нас хватает. Хорошо бы, думаю, найти какие-нибудь иероглифы позаковыристее, которые, может быть, и не значат ничего… Какая находка для науки!
К сожалению, я должен разочаровать любителей расшифровывать неведомые письмена. Ни клочка бумаги, ни обрывка пергамента или кожи — ничего… Я обошел вокруг кострища (назовем это кострищем), вздохнул с сожалением и подался сначала к тому мостику, по которому переходил речку Бурлу, а оттуда — к тем приметным соснам, где стоял мой самокат. Так и осталось это кострище загадкой Вселенной.
VII
Наконец пришла пора сматывать удочки.
После ужина [13] я собрал записки, на всякий случай захватил стопку чистой бумаги — своя, земная вся вышла — и перевел часы на тридцать пять минут вперед.
Написал записку здешнему Эдьке: «Мать навести, дурень!» — и сунул в стол.
Затруднение возникло с одеждой. Я подумал, подумал и решил не переодеваться. Пусть моя земная остается на этой планете! И брюки, и пиджак, и рубашка с отложным воротником — все пусть остается.
Когда я перебирал одежду, в кармане пиджака звякнуло. Это были деньги, наши, земные деньги… Я извлек их, подержал на ладони. Жалкие медяки, сводящие с ума бедных и богатых, особенно богатых, как хорошо, что здесь, на этой планете, с ними покончили раз и навсегда.
Ссыпав медяки обратно в карман, я постоял возле этажерки с книгами. Конечно, думал я, было бы просто здорово, если бы я привез стихи здешнего Вознесенского или здешнего Евтушенко. Но, увы, как было сказано, мой корабль — не Ноев ковчег.
— Будь здорова, тетя Соня, — сказал я, обнимая старуху.
— Счастливо тебе, Эдя… Кланяйся там… — Тетка Соня посмотрела на меня сострадательно, как будто знала, что мне предстоит долгая дорога.
«Что она имеет в виду?» — подумал я, но спрашивать не стал. Я только заверил (на всякий случай), что поклонюсь, как же иначе, и подался к двери.
— Погоди, Эдя… — вдруг остановила меня тетка Соня.
— Что еще? А-а! — Я думал, старуха сунет что-нибудь вроде пирожка или яичка, — ничего подобного.
Порывшись в буфете, она нашла какой-то пакетик, совсем невзрачный на вид.
— Возьми, Эдя, возьми!
— Что это? Семена? Но зачем они?
— Возьми, возьми, — твердила старуха, гладя мою руку.
Пришлось взять и пакетик с семенами незабудок.
Здешних незабудок, разумеется.
— Ну будь, тетя Соня! — Я помахал рукой.
И вдруг у меня мелькнуло, что я никогда больше не увижу тетку Соню. Никогда!.. Мне стало больно и горько… Я воротился, порывисто обнял старуху, трижды поцеловал ее в щеку и, не говоря больше ни слова, зашагал в сосновый бор.
Ах, какой это был удивительный вечер! По деревне, залитой багровым светом, бродили парни и девчата.
На лавочке (здесь тоже делают лавочки) сидели пожилые женщины и мужчины. Но подсолнухов никто не лущил — здесь нет такой моды. На площади, против конторы, раздавались глухие удары. Там резались в волейбол. Улица на улицу.
Навстречу мне попался Иван Павлыч. В руках у него я увидел несколько кисточек какой-то дикорастущей травы, похожей на просо. Он заготавливал корм птицам, остающимся здесь на зиму. Я уже знал, что это его хобби.
Птицы остаются, а я вот улетаю, — пришло мне в голову.
У дома Соколовых я остановился, ожидая, когда появится Фрося. Вот ее стройная фигурка мелькнула во дворе, за кустом черемухи. Я окликнул… Фрося обернулась, глянула исподлобья. Кажется, мое появление ее нисколько не обрадовало.
— Пройдемся, — сказал я, когда Фрося вышла на улицу.
Мы свернули в проулок и побрели в сторону бора, куда мне и надо было.
В последние сутки что-то перевернулось в наших отношениях. То Фрося позволяла мне почти все. Читатель помнит, как нам было хорошо, когда мы оставались с глазу на глаз. А теперь… Фросю как будто подменили! Я хотел обнять ее — не тут-то было, — она решительно отвела мою руку.
— Хватит, Эдя, — сказала она тоном, не терпящим возражений.
— Я люблю тебя, Фрося… Я всегда буду любить тебя…
— И я люблю, но не тебя, а здешнего Эдика… Здешнего, понимаешь? — Ее глаза налились слезами.
— А я… разве не здешний? — сказал я и пожалел об этом.
Я, кажется, забыл сказать, что жители этой планеты пуще всего на свете презирают ложь, двусловие, двуличие, двудушие, словом, ложь и лицемерие во всех их проявлениях. Солгать, то есть сказать неправду, здесь считается тяжким преступлением.
— Ложь и лицемерие даже страшнее равнодушия, заметил как-то сосед и друг Семен, когда мы случайно разговорились на эту тему.
Нетрудно представить, какое впечатление произвели на Фросю мои слова. Она вся вспыхнула, как маков цвет, глаза ее гневно засверкали…
— И ты еще говоришь — здешний! — Я думал, она сейчас упадет и начнет биться в истерике.
Как читатель понимает, скрывать больше не было смысла.
— Фросенька, милая, я правда люблю тебя… Хочешь… хочешь — полетим со мной! Я выкину все контейнеры… все семена… записки… все выброшу, лишь бы освободить для тебя место! Вдвоем нам будет хорошо… Полетим, не пожалеешь! — Я хотел взять Фросю за руку, чтобы вместе идти к кораблю, но она и шага не сделала.
Потом я говорил что-то насчет того, что Иван Павлыч (наш, земной Иван Павлыч, разумеется) построит нам шалаш из двух-трех комнат, ты, мол, устроишься на работу дояркой (ты ведь и здесь доярка), и будем мы жить-поживать да добра наживать. И пойдут, мол, у нас дети, все здоровые физически, безупречные нравственно и вдобавок интеллектуалы, каких поискать.
Когда я кончил и открыл глаза, то Фроси возле меня уже не было. Солнце близилось к закату, и кругом стояла тишина. Слышно было, как на озере плещутся утки.
— Фро-о-ося! — крикнул я что было мочи.
Эхо прокатилось по лесу и пропало где-то вдали.
Я постоял, прислушиваясь, и свернул к тому месту, где стоял мой самокат.
Не успел я пройти и десяти шагов, как увидел лося.
Это был тот самый лось, который сегодня уступил мне дорогу. Он обрывал губами еще зеленые и сочные осиновые листья и на меня не обращал никакого внимания.
Я подошел к нему вплотную, нарвал горсть листьев и протянул ему. Лось не стал ломаться. Он подобрал с ладони все дочиста и помотал головой.
— Не везет мне, брат, — сказал я, гладя лося по гладкой, упитанной шее. Втюрился по уши, можно сказать, первый раз втюрился, и — никакой взаимности! Обидно, брат, черт знает как обидно… Впрочем, что я мечу бисер… А может, ты понимаешь? Может, ты наделен способностью понимать? — Лось в ответ замотал головой еще пуще. — Нет, это ты лишь притворяешься, что понимаешь, а на самом деле ничего не понимаешь, ни в зуб ногой, как у нас говорят. Ну, живи. — Я еще раз погладил лося по гладкой шее и двинулся дальше.
И вдруг… Я даже глазам не поверил, настолько это было неожиданно… Вдруг передо мною выросла Даша, секретарша Ивана Павлыча. На ней была блузка без рукавов, короткая юбочка с разрезами с четырех сторон — спереди, сзади и по бокам — и легкие туфли-босоножки. Вдобавок она набросила на плечи, можно сказать, воздушную косынку, которая готова была повиснуть в воздухе облачком от одного вздоха.
— Здравствуй, Эдя! — сказала Даша каким-то сдавленным голосом.
— Здравствуй! — Я сдержанно кивнул в ответ и отступил в сторонку, давая дорогу, хотя, как читатель понимает, никакой дороги в этом месте не было. Гуляешь? Так сказать, цветочки-ягодки? Ромашки-лютики?
Даша не приняла шутки.
— Я долго думала, Эдя… В прошлую ночь и глаз почти не смыкала…
— Ну, это ты зря! Сон — святое дело, учти это. У нас на Земле без сна обходятся лишь сумасшедшие да влюбленные. Да и то, слыхать, выкраивают часок-другой, чтобы прижаться щекой к пуховой подушке.
— Тебе смешно, — Даша чуть не плакала. — А я… Я люблю тебя, Эдя… Люблю, люблю, люблю… — Она смотрела на меня глазами, полными слез. Ее пушистые ресницы дрожали, и слезы текли, оставляя следы.
— Даша, опомнись! — Я взял ее за руку.
— Люблю, люблю, люблю!.. — продолжала она твердить, как одержимая. — Я тебя сразу полюбила, с первого взгляда, когда ты пришел на праздник дождя, помнишь?
Праздник дождя я помню, разумеется. Но Дашу…
Нет, Дашу я не заметил, а значит, и запомнить не мог.
Наверно, будучи при исполнении служебных обязанностей, она держалась ближе к конторе, в то время как я — ближе к столовой. Здесь мы, правда, столкнулись, но это было уже после того, как дождь перестал.
— Да, конечно, — сказал я, потому что правда и ложь в данном случае имели примерно одинаковый вес.
— Я сразу поняла, что ты не наш Эдька Свистун. Но имей в виду, я никому об этом не сказала, никому-никому… Да мне и говорить некому, настолько я одинока. После, когда ты признался, таить уже не было смысла. А до того я и рта не раскрывала. Я умею хранить тайны! — Последние слова Даша произнесла с подчеркнутой твердостью «А она ничего», — подумалось мне.
Где-то я слыхал (или читал), будто министерство сельского хозяйства Соединенных Штатов Америки долгое время занималось важными исследованиями сравнивало современных двадцатилетних женщин с их ровесницами периода 1939 года [14]. Зачем это понадобилось именно министерству сельского хозяйства, трудно сказать, но вот результат: у современных женщин рост выше на целый дюйм, талия тоньше, обхват бедер уже.
Глядя на Дашу, я подумал, что она как нельзя лучше соответствует типу современной женщины, какой она представляется агрономам, ветеринарам и зоотехникам. Роста Даша была высокого, талия нельзя сказать, чтоб очень тонкая, но еще и не заплыла… не успела заплыть жиром. Обхват бедер… Но о бедрах, к сожалению, ничего не могу сказать. Не могу сказать по той простой причине, что я их, эти бедра, не обхватывал.
Мне хотелось обхватить, вот так упасть на колени и обхватить, но что-то удерживало меня.
— Да, ты права, я не ваш Эдька Свистун, — подтвердил я, не зная еще и не догадываясь, куда она клонит.
— Ну вот! — обрадовалась Даша. — Я рада…
Я очень рада, что ты не наш… Фрося любит нашего, а я тебя, тебя… Я никого еще не любила так сильно, как тебя. И выбрось из головы Фросю, она тебе не пара.
— При чем здесь Фрося?
— Я видела, как ты стоял перед нею на коленях… — В голосе секретарши Ивана Павлыча прозвучала обида. — И это ты… первое человекоподобное существо, прилетевшее к нам из космоса… О, мужчины! Видно, на всех планетах вы одинаковы! Камень принимаете за хлеб насущный и самый натуральный хлеб отвергаете, полагая, что это камень.
Несмотря на то, что говорила Даша очень художественно, я понял, что камень — это Фрося, а хлеб насущный — она сама.
— Да, стоял… Но это ничего не значит, — сказал я.
Наступила долгая пауза. Даша смотрела на меня, я — на нее. Солнце, наверно, уже коснулось горизонта, оно освещало только верхушки деревьев, здесь же, на Земле, было сумеречно. Но и в сумерках, разлитых по всему воздуху, я отчетливо различал каждую родинку на теле Даши, каждую ее ресничку. А если взять во внимание, что кругом стояла первобытная, ничем не нарушаемая тишина, то станет ясно, что я так же отчетливо слышал и дыхание Даши. Смотрела она в упор, почти не мигая, и дышала редко, точно через силу, и это не предвещало ничего хорошего. И правда, минуту спустя, когда пауза становилась уже непереносимой, она сказала:
— Возьми меня, Эдя… Туда, туда… — Она сомкнула на груди руки и устремила взгляд вверх.
Я растерялся.
— Куда тебя взять? Ты понимаешь, что говоришь?
— Туда, на свою планету… Возьми, Эдя! Я буду тебе верной женой, вот увидишь! Не женой — тенью, если хочешь — твоей госпожой и повелительницей.
Читатель, наверно, заметил, что в словах Даши смешались самые, казалось бы, несовместимые представления. С одной стороны — тень (в фигуральном смысле, разумеется), а с другой — госпожа и повелительница… Но это объясняется очень просто. В быту здешние мужчины любят подчиняться женщинам. И, кстати, женщина здесь почитается тем больше, чем скорее она становится госпожой и повелительницей.
— Но это невозможно! Каждый, кто летит в космос, рискует жизнью.
— Я готова на все!
— Мы можем ведь и не долететь… Допустим, что-то поломается, выйдет из строя, и мы вынуждены будем опуститься на какую-нибудь необитаемую планету…
— Это прекрасно, Эдя! Мы положим начало новому человеческому роду. Чем плохо?
— А если и доберемся до планеты Земля, то, знаешь, там не так сладко, как тебе, может быть, кажется. В деревнях, и особенно в городах, мужчины и женщины сходятся и расходятся с легкостью, которая уму непостижима. Верность и честь мужчины (главным образом молодые мужчины) давно предали забвению, и нет на них никакой управы.
— Я готова на все! — повторила Даша с решимостью приговоренной к распятию.
— Но все это еще цветочки, Даша. Только цветочки… Земля — суровая, часто — жестокая планета, люди там беспрерывно враждуют друг с другом, стараются уничтожить один другого с помощью орудий, о которых лучше и не вспоминать… — И я выложил все, что когдато, еще в средней школе, прочитал в газетах и журналах. Я не жалел красок и надеялся, что Даша сейчас схватится за голову и пустится наутек. Ничего подобного.
— Я готова на все! — в третий раз, еще решительнее, произнесла она и упала передо мною на колени.
Признаться, я растерялся.
— Ну, зачем же так?.. Ну, встань, встань, нельзя же, в самом деле…
Но Даша и не думала вставать.
— Я люблю тебя, Эдя, и готова на все! — Глаза ее по-прежнему были полны слез.
Я силой заставил Дашу встать. Вынув носовой платок, вытер ей глаза, щеки. Она улыбнулась — тихо и застенчиво — и тяжело вздохнула. Я подумал, что не только ее сердце, но и все ее тело дышит любовью.
И тут, именно в этот момент, в голову пришла счастливая мысль. Если женщина равнодушна к моральным устоям и всяким земным ужасам, то остается одинединственный способ оттолкнуть ее, эту женщину, подумал я, — сказать, что у нее кривые ноги. Пусть ноги у нее будут, как у Венеры Милосской, неважно, говорите, что они кривые, и вы достигнете своей цели.
— Слушай, Даша, тебе больше подойдут длинные юбки, — сказал я, отступая и приглядываясь.
Она тоже отступила и тоже уставилась на меня ничего не понимающим взглядом. «При чем здесь длинные юбки?» — казалось, говорил ее взгляд.
— Понимаешь, Даша, у тебя кривые, некрасивые ноги… Показываться с такими ногами у нас, на Земле… Ну, знаешь! — Я передернул плечами.
— Ага! — вся просияла Даша.
Я не знал, чем вызвано это сияние, и раздраженно спросил:
— Что ага?
— Ага! — повторила Даша тем же тоном. — Когда мы прилетим на твою планету, я возьму сразу десять длинных юбок… Вот таких! — И она провела рукой по щиколоткам.
— А где ты возьмешь деньги, дуреха! — сказал я и осекся. Ведь Даша, наверно, уже забыла о том, что такое деньги… Пришлось объяснить, что у нас люди сперва зарабатывают деньги, а потом уже тратят их, то есть покупают, что им надо и не надо.
Кажется, я объяснял достаточно популярно. И все же Даша ничего не понимала.
— А без денег? Без денег ничего не дают?
— Не дают, Дашенька. Ничего, ничего не дают… У нас на Земле порядки в этом смысле никуда не годятся. Мы хотим их изменить, и наверняка изменим… — Я запнулся. В голову пришла гениальная идея, за которую я ухватился обеими руками. — Эврика, Даша, эврика! — воскликнул я не своим голосом, так что Даша даже вздрогнула. — Когда мы изменим порядки, то есть свалим все деньги в кучу и устроим грандиозный костер, я прилечу за тобой, вот увидишь!
И что бы вы думали? Мысль насчет изменения порядков Даше определенно понравилась. Во всяком случае, она заставила ее задуматься. А я, не теряя времени даром, принялся убеждать, вернее — разубеждать ее дальше.
— Понимаешь, Дашенька, сейчас на Земле полная неразбериха, чего греха таить! Но люди не сидят сложа руки. Люди думают и — я верю в это обязательно что-нибудь придумают! Если не сейчас, то позже, но — придумают, будь спокойна! И тогда… и тогда я прилечу и заберу тебя.
— Но тогда я буду старая… И ты мне будешь не нужен! — Лицо Даши перекосилось в жалкой гримасе.
— Да, ты права — старая. И я тоже буду старый… Но это ничего не значит. Сюда прилетит мой сын и женится на твоей дочери, и возьмет ее с собой на Землю… А разве это не одно и то же?
Даша утвердительно закивала головой. Я был рад, что все кончилось как нельзя лучше.
— Ну вот, умница! — сказал я, беря Дашу на руки. — Я тоже ведь люблю тебя… И насчет кривых ног — это я так, сдуру, ты не верь… Ноги у тебя чудесные! Если бы я жил здесь, на этом шарике, поверь, и минуты не стал бы колебаться… Мы с тобой, Даша, нарожали бы кучу детей — я люблю детей — и воспитали бы их настоящими людьми. Но я, кажется, заговорился? Пора, Даша, пора!.. Ты знаешь, где стоит мой корабль? Интересно, кто тебе сказал? Гоша, Сашка, Федька? Ни тот, ни другой, ни третий? Кто же тогда?.. Ну, да это уже не имеет значения. Я хочу сказать — послезавтра не приходи меня провожать, не надо! Во-первых, учти, слишком близко подходить нельзя — обожжет, — а, во-вторых… я не хочу, чтобы ты лишний раз волновалась.
И я зашагал дальше. Отойдя шагов десять, я оглянулся. Вдали, среди громадных лиственных и хвойных деревьев, виднелась стройная фигурка в белом. Это была Даша. Она стояла, привстав на цыпочки, и махала руками.
VIII
Прошло около часа, как я приземлился на какой-то странной планете. Когда я летел сюда, в космос, никакой планеты на пути не было видно, и вдруг… Я даже вздрогнул от неожиданности. Что делать? Переключив корабль на ручное управление, я стал медленно снижаться и скоро почувствовал под собою нечто твердое.
— Ну, Эдя, кажется, тебе опять пофартило, — сказал я вслух, прислоняясь к иллюминатору.
Замечу кстати, что наедине с самим собой разговаривать вслух просто необходимо. Космос коварен прежде всего тем, что человек не чувствует движения. В конце концов начинаешь думать, будто все время болтаешься на одном месте. Есть от чего сойти с ума! И вот тут-то бодрые, даже патетические разговоры с самим собой оказываются подслащенной пилюлей.
С этой целью надо вообразить собеседника и помаленьку, исподволь, донимать его каверзными вопросами.
Диалог может выглядеть примерно так.
— Ну, жив? — спрашиваешь, воображая человека, которому полет въелся в печенки.
— А то нет? — отвечает тот еле-еле.
— Это, брат, тебе не в министерском кресле сидеть, не какие-нибудь бумажки подписывать!
Ты, конечно, понимаешь, что министра в космос не пошлют, ему и на Земле, дай бог, работенки хватает. Но тебе очень уж хочется поболтать именно с министром, калачом тертым, и ты воображаешь министра.
Впрочем, после пребывания на той, второй планете (я стал звать ее второй планетой в отличие от Земли, которая для меня навсегда останется первой) нужда в министрах и прочих чинах отпала сама собой. Мне приятнее было обращаться мысленно к тому, второму Эдьке Свистуну и болтать с ним на всякие темы. Да это и проще было. Попробуйте вообразить министра, которого вы и в глаза не видели. А Эдькина внешность мне была известна во всех подробностях. Ведь он — это я, а я — это он.
— Да, пофартило, — продолжал я, всматриваясь в розовое безмолвие.
— Не говори «гоп», пока не перепрыгнешь! — смеется второй Эдька Свистун.
— Конечно, говорить «гоп» рановато, но уже одно то, что мы не завязли в этом киселе, а обрели некую твердь, что-то значит! Признаться, риск был громадный!
— Еще бы!
— Но теперь все в прошлом. Теперь, дорогой мой, надо как-то выяснить, обитаемая эта планета или необитаемая. И если обитаемая, то какова степень цивилизации живых существ, которые здесь обитают. Если они, эти существа, все еще на четвереньках ползают, тогда привет! Гусь свинье не товарищ.
Слово «кисель» у меня вырвалось не случайно. Действительно, эта, третья планета была окутана плотным туманом, похожим на густой розовый кисель. Разглядеть что-либо сквозь это невообразимое месиво было невозможно. Туман, туман… Кажется, прыгни в него и завязнешь, как в трясине. Я думал, вот-вот разойдется, рассеется… Как бы не так! Минул час, а кругом все та же довольно жуткая картина. Проще всего было нажать на кнопку с надписью «Старт» и лететь дальше.
Однако желание узнать, что это за планета (любопытство — двигатель прогресса, это давно известно), взяло верх. Я остался.
Чтобы не терять времени даром, я стал продолжать эти записки. Писать было страшно неудобно [15]. Корабль совершенно не приспособлен для такого рода занятий.
Даже столика сносного нет! Я вынул контейнер, положил его прямо перед собой на колени, на контейнер — бумагу, и пошло.
До корабля я добрался в сумерках. Посидел, прислушиваясь к шуму сосен, и полез в свою космическую обитель. Ну, вот и кончилось мое пребывание на этой планете. Сейчас я подберу веревочную лестницу, закрою наглухо люк и навсегда отрешусь от мира сего.
Веревочную лестницу я действительно подобрал (она могла еще пригодиться), а люк закрывать не стал. Мне хотелось еще подышать здешним воздухом, который вобрал в себя запахи берез, сосен, чистейшей речки Бурлы и такого же чистейшего озера Песчаного, словом, всего того, чем красна эта земля.
Признаться, было очень грустно. Вот прилетел на совершенно незнакомую планету, где все как у нас, не успел обжиться и сойтись с людьми, и снова в путьдорогу.
Теперь мне начинало казаться, что я зря не открылся. Люди здесь толковые, ну, свозили бы в Сибирскую академию наук к товарищу Лаврентьеву (здешнему товарищу Лаврентьеву, разумеется), ну, сняли бы на пленку, показали по телевидению… Удовольствие невелико, правда, зато сколько впечатлений!
Я представлял, как меня везут на машине сначала в Камень-на-Оби (по сему случаю не пожалели бы и машины с двигателем внутреннего сгорания, черт побери), потом на ракете с подводными крыльями дальше, до самого академгородка, расположенного на берегу моря.
Народу — сосновой шишке упасть некуда. В толпе я узнаю Лаврентьева и Келдыша (президент из Москвы прилетел) и, конечно же, несметные полчища хроникеров, репортеров, фотокорреспондентов и кинооператоров… О Русь!
Ракета не успевает причалить, как раздаются аплодисменты, возгласы: «Ура, Эдя!» — вспыхивают блицы, сверкают объективы фото- и киноаппаратов… Здорово, а? Но, увы, ничего этого я не увижу и не узнаю. Я еще на этой планете, но меня уже отделяет от нее стена толщиной… [16] думаю я. Вот сейчас я устроюсь поудобнее, посплю малость, часиков пять-шесть, а проснусь — и кнопку нажимать пора. «Старт!» — и мой чудо-корабль преодолеет здешнее притяжение и, постепенно набирая скорость, полетит, полетит, полетит…
Однако уснуть мне так и не удалось. Я был потрясен прощанием с этой планетой, особенно с Фросей и Дашей, которые стояли перед глазами. Да и жалко было спать в эти последние часы. Вот улетишь — и никогда больше сюда не вернешься. Ни-ког-да!.. С каким-то обостренным чувством смотрел я на здешние звезды, усыпавшие здешнее небо, на тонкий и, казалось, совершенно прозрачный серпик здешней Луны, висевший высоко над деревней, на здешний сосновый бор, стелившийся к опорам моего нездешнего корабля.
Я посмотрел на часы. Было семнадцать минут пятого. Значит, по-здешнему без восемнадцати четыре. Наступило самое темное на этой планете время. Темень… была до того густа, что и сказать нельзя. Я выключил внутренний свет, но и это не помогло. Впечатление было такое, будто меня вместе с кораблем погрузили в тягучий деготь. И в этот самый момент случилось что-то такое, чего я не ожидал, по правде сказать. В бору вспыхнули десятки, а может, и сотни костров. Самые ближние из них были примерно на расстоянии трехсотчетырехсот метров от корабля, самые дальние — в километре или еще дальше, трудно сказать.
Костры были небольшие, но горели они так ярко, что в бору стало светло, как днем.
— Черт возьми, откуда они узнали, что я лечу сегодня, а не завтра? И что задумали? — вслух сказал я, чувствуя, как мурашки ползут и ползут по всему телу. Но нет, не может быть, чтобы жители этой планеты сделали мне худо! Слишком они простодушны и добры для этого!
И правда, присмотревшись хорошенько, я увидел, что у людей, запрудивших сосновый бор, нет худых намерений. Они стояли кучками по три-четыре человека возле костров и глазели на мой корабль. Многие из них (я полагаю, каждый третий) были вооружены какимито аппаратами и приборами неизвестного назначения.
Надо думать, не метательными, а снимательными.
Ближе всех ко мне расположились мальцы-огольцы.
Сашка стоял, широко расставив ноги, и не сводил глаз с корабля. Гоша и Федька сидели на корточках.
— Проболтались-таки! А еще пионеры! — сказал я, обращаясь к мальцам-огольцам. — Ну да ладно, теперь все равно! Еще двадцать минут… Да, ровно двадцать минут, — я посмотрел на часы, — и я включу двигатели.
Мне показалось, будто сосновый бор покачнулся и наполнился могучим гулом. Это «хозяева костров», как я мысленно окрестил собравшихся на проводы, стали махать флажками и громко скандировать:
— При-вет, Э-дя! При-вет, Э-дя!
Мне было жарко в своем скафандре, да и двигаться было тяжеловато, однако, несмотря на это, я опять немного высунулся в люк и помахал рукой.
Те, кто был поближе, наверно, успели разглядеть меня более или менее хорошо, они передали остальным, и началось что-то уму непостижимое. В небо взлетели ракеты самых неожиданных расцветок — от ласкающего взгляд нежно-голубого до ядовито-зеленого и красного. Там-сям сверкали объективы снимательных аппаратов и телевизионных камер. Один бесстрашный фотокорреспондент (думаю, что фотокорреспондент) сломя голову помчался было к кораблю, но его остановили, тогда он ну прямо-таки кошкой вскарабкался на сосну и стал снимать оттуда.
Все происходящее не оставляло сомнений в том, что здешние жители знали, когда я полечу обратно, и заранее подготовились к проводам. «Кто кого все эти дни изучал — я их или они меня?» — подумал я. Вспомнились кое-какие подробности, связанные с моим пребыванием на этой планете, и я пришел к убеждению, что здешние жители все знали. «Знали, знали… Все знали!» твердил я про себя.
Особенно меня смущал приезд отца. В самом деле, приехал, посмотрел и уехал. И этот… Андрей Фридрихович — тоже хорош! Вертел глазами, как рак, и за все время не обронил дельного слова.
И вдруг я увидел, как к мальцам-огольцам подошли Фрося и какой-то здоровый парень, что называется, косая сажень в плечах, чем-то удивительно знакомый…
Я присмотрелся… Это был Эдька!.. Здешний Эдька!.. Он был как две капли похож на меня. Разве что волосы светлее да руки и ноги мускулистее, но эти детали не столь существенны. Заставь меня с детства разъезжать на самокате, и мои мускулы разовьются, дай бог.
И одет Эдька был, как я, то есть не как я, а как здесь одеваются все люди его возраста. Тенниска, шорты, туфли… Синий берет Эдька сдвинул набекрень, и это придавало его фигуре вид, я бы сказал, отчаянно-ухарский.
— Что, брат, опоздал? — мысленно обратился я к здешнему Эдьке Свистуну.
Наверно, сработал магнетизм. Или еще что-то, какая-нибудь телепатия, изучению которой у нас на Земле уделяется недостаточно внимания, — не знаю… Только здешний Эдька, кажется, уловил мою мысль. Во всяком случае, он привстал на цыпочки и сомкнул руки над головой, как бы давая понять, что рад и счастлив.
Мне хотелось сделать какой-нибудь жест, показать свое уважение и расположение, что ли, но было уже поздно — время подпирало, — и я решительно закрыл наплотно люк и, усевшись в кресле, включил дыхательную, как мы, космонавты, ее шутя называли, систему. Мне надо было привязать себя ремнями, что я и сделал незамедлительно. Потом нажал на кнопку с надписью «Старт» и прислушался. Зажигание сработало. Мой корабль стал легонько подрагивать. Слева от меня поднялась туча пыли.
Я посмотрел направо. В иллюминатор я увидел те же костры и те же ослепительные брызги ракет. Думаю, люди в эти минуты ликовали, кричали: «Привет, Эдя!», «Ура!» — или что-то в этом роде… В последнюю секунду возле костра, где стояли мальцы-огольцы, появилась Даша. Она сделала шага два или три вперед и остановилась, высокая, стройная, в длинном белом платье. Что означал этот наряд? Может, она хотела, чтобы ее лучше было видно на расстоянии? А может…
Однако прошу прощения; читатель. И на этой, третьей, планете начинает что-то проясняться. Кисель как будто разбавляется молоком, не в буквальном, а в переносном смысле, разумеется. Даже розоватость пропала, сменившись легкой синью. Интересно, обитаемая эта планета или необитаемая? Впрочем, зачем спешить.
Еще часик, ну от силы два — и, я полагаю, загадка разрешится естественным порядком. Во всяком случае, я не теряю надежды, что туман, похожий на кисель, скоро рассеется, а коли туман рассеется, то я наверняка что-нибудь увижу. Обязательно увижу! Непременно увижу!
На этом записки Эдика Свистуна обрываются. Правдивые записки, какие не так уже часто встречаются в наше время. Конечно, никакой Америки Эдик не открывает. То, что во Вселенной сто тридцать, а может, и все двести шестьдесят миллиардов не просто цивилизованных, а высокоцивилизованных планет, теперь каждому школьнику известно. И все же отрицать научную ценность записок, как это сделал Главный конструктор, по-моему, не совсем справедливо. Впрочем, как мне показалось, содержимое второго контейнера поколебало мнение и Главного конструктора.
Заключим книгу письмом Шишкина… Георгия Валентиновича Шишкина, которое для широких кругов читателей, как нам кажется, тоже представляет некоторый интерес. Небольшой, правда, совсем незначительный, но все-таки…