«Делу — время, потехе — час», — говорили еще при царе Алексее Михайловиче
I
И тут мною овладел страх. Подойдя к крыльцу, я остановился и вдруг почувствовал, что колени дрожат.
«Ну, Эдя… Полно… Нельзя же так!» — подбодрил я себя и поставил ногу на среднюю ступеньку. Однако колени продолжали дрожать — чувство противное, доложу я вам, — и мне ничего не оставалось, как снять ногу обратно.
Я постоял, переминаясь, мысленно убеждая себя, что ничего страшного нет, в конце концов до корабля недалеко, как-нибудь доберусь и — будьте здоровы, потом опять поставил ногу на среднюю ступеньку и перешагнул через порог.
— Кто там? Входите! — послышался голос Ивана Павлыча.
И этот голос точно подстегнул меня. «А, будь что будет!» — подумал я, направляясь в прихожую, а из прихожей — в горницу, где сидела вся честная компания. И хотя батя Петр Свистун, учитель истории Андрей Фридрихович и председатель Иван Павлыч ждали меня (ожидание было написано на их лицах), мой приход застал их врасплох. Они, все трое, как бы впали в шоковое состояние. Дышать и то, кажется, перестали.
— А, Эдик, ну проходи, проходи.
Гляжу, встают и батя, Петр Свистун, и учитель истории Андрей Фридрихович.
Замечу, что здешний Петр Свистун крупнее того, земного Петра Свистуна. И ростом выше, и в плечах шире. Когда он встал — в шортах и рубахе с короткими рукавами, — я подумал: «Этот зажмет между ног — не вырвешься», — и почувствовал, как мурашки пробежали по всему телу.
Учитель истории тоже был похож и не похож на нашего, земного учителя истории. Наш, земной Андрей Фридрихович в общем был уравновешенным человеком. Разозлить его, вывести из себя было почти невозможно. И смотрел он хотя и строго, но вместе с тем как будто и доверчиво. А этот, здешний Андрей Фридрихович не смотрел, а как бы проникал в самое нутро, и тебе начинало казаться, что он все-все знает. Хотелось упасть перед ним на колени и умоляюще воскликнуть:
— Виноват! Каюсь! Пощадите! — И — не вдаваться в подробности, даже не думать, виноват ты на самом деле или это тебе показалось.
Но я, разумеется, не упал на колени и не стал каяться. Пусть это делает здешний Эдька Свистун, думаю, а мне начхать. К тому же голова моя в то время была занята другим. Я не виделся с отцом месяца три (то есть не я, а здешний Эдька Свистун, но это неважно) и, по существующим здесь правилам, должен был вести себя, как страшно истосковавшийся сын. Я так и сделал. Когда Петр Свистун встал и подался на шаг, я бросился к нему, обнял его обеими руками, потерся щекой о его щеку.
— Батя, здравствуй! Ты не представляешь, как я рад, что ты приехал! — пробормотал я довольно невнятно.
— И я…
Голос здешнего Петра Свистуна показался мне каким-то незнакомым или, вернее, мало знакомым.
У моего бати густой, сочный баритон, а у здешнего бас. Когда он открыл рот и заговорил, я подумал, что над ухом у меня прогудел растревоженный пчелиный рой.
— Как дома? Сестрица Шарлотта жива-здорова? — продолжал я, ожидая удобного момента, чтобы вырваться из отцовских объятий. Тереться щекой о наждачную щеку здешнего Петра Свистуна не доставляло мне никакого удовольствия.
— И мать, и сестра… — Петр Свистун наконец разомкнул руки. Потоптавшись еще немного, он отошел на шаг или два и сел в кресло.
И только тут до меня дошло, что я дал маху. Скорее всего, планет, где все, как у нас, не существует в природе. Моя мать умерла от рака пять лет назад, я тогда кончал восьмой класс. А здесь… а здесь она жива и здорова.
То же, кстати, и с дедом Макаром. Незадолго до отлета (я жил тогда в Звездном городке) я получил письмо от тетки Сони, из которого узнал, что дед Макар, увы, преставился. Кажется, на девяносто девятом году. А здесь он жив-живехонек и помирать не собирается. Вчера я встретил его в проулке. Он шагал с озера Песчаного, волоча на кукане щуку.
— Эдька, здравствуй! — Он вскинул руку вверх.
Я ожидал, что он ударится в воспоминания, как это сделал бы наш, земной дед Макар, — нет, только улыбнулся, сказал что-то насчет дождя и двинулся дальше.
— Очень рад, — сказал я, имея в виду мать и сестру.
— Велели кланяться, — добавил Петр Свистун.
— Да, да, при мне дело было, — подал голос и Андрей Фридрихович.
Я даже вздрогнул от неожиданности. Это был голос нашего, земного Андрея Фридриховича, я узнал бы его среди тысяч других. Было в нем что-то такое, что заставляло думать: «Силен человек!» Помню, однажды я зачитался до полуночи и в школу пришел совершенно разбитый. Голова трещала. Я думал усну за партой. Не тут-то было! Первым уроком была история.
Андрей Фридрихович вошел, скользнул взглядом по мальчишечьим и девчоночьим головам, пробормотал что-то нечленораздельное: «Гм-гм!» — или что-то в этом роде, произнес первую фразу:
— Итак, на чем мы с вами остановились.
Кто-то бросил с задней парты, что остановились мы на Борисе Годунове.
— Итак, — продолжал Андрей Фридрихович пронзительным голосом, который не гармонировал с его фигурой и всем видом, — итак, Борис Годунов — это такая личность, которая издавна привлекала историков (Карамзина, например) и неисториков (Пушкина, например)… — И пошел, и пошел… Голос Андрея Фридриховича крепчал, становился раздражительнее и пронзительнее с каждой минутой… У меня и сон пропал!
И еще, помню, во время перемены мы окружили Андрея Фридриховича и кто-то сказал: — Борис Годунов, конечно, фигура, а вообще-то России не везло на царей!
Андрей Фридрихович закатил глаза: «Увы!» — и больше ничего не добавил. Он не любил обобщений, даже если эти обобщения касались далекого прошлого.
Во всем же остальном он был здешний, вполне здешний. И одет был по-здешнему, так же, как и Петр Свистун, — шорты, туфли с ромбиками на носках, рубашка защитного цвета с короткими рукавами. Только у Петра Свистуна на правом плече была оттиснута фабричным способом сова, птица мудрости, которую природа наделила способностью видеть и в темноте, а у Андрея Фридриховича никакой совы не было. Наверное, сова на этой планете является символом власти, подумал я.
II
Не стану передавать подробностей этой удивительной, хотя, к сожалению, и слишком краткой встречи.
Остановлюсь только на отдельных моментах, которые, как мне кажется, представляют интерес для науки.
После крепких объятий все опять уселись на своих местах. Я не знал, садиться мне или обождать, когда скажут, и прошелся из угла в угол, разглядывая скромную, почти спартанскую обитель здешнего председателя.
Но я забыл сказать, что еще сравнительно недавно, лет десять пятнадцать назад, здесь все было не так, как теперь. Бывало, и пообедать без монеты — дудки, не пообедаешь, и обитель у Ивана Павлыча была не в пример нынешней, то есть совсем не спартанская.
По рассказам мальцов-огольцов, упразднение денежной системы прошло в общем-то безболезненно.
И это понятно. Зарплата росла, а цены на товары и предметы снижались. А так как деньги любят, чтобы их тратили, то каждый покупал, что ему надо и чего не надо. Есть, скажем, сервиз, гарнитур, пять-шесть костюмов и платьев, казалось бы, куда больше, — так нет, после очередной получки человек покупает еще один сервиз, еще один гарнитур и вдобавок пару новых костюмов и платьев.
Люди до того захламили свои квартиры всякими ненужными вещами вроде хрусталя, фарфора, мебели (отечественной и импортной), одежды и обуви (обувь здесь в ходу импортная), что им стало тесно. В буквальном и переносном смысле тесно… Пришлось идти на расширение. Кто имел одну комнату, требовал две, кто имел две, стал требовать три, четыре — и так до бесконечности.
Правительство думало, думало, как быть дальше, и наконец решило упразднить денежную систему. В связи с этим в газетах появились статьи, в которых деньги предавались анафеме. Один ученый член-корреспондент, говорят, доказывал, что деньги порождают алчность, взяточничество, лицемерие, карьеризм, двурушничество, очковтирательство, сибаритство, рабское пресмыкательство, обжорство, распутство, словом, чуть ли не все пороки, известные человечеству. Здешнему человечеству, разумеется.
Упразднение, как я уже говорил, прошло в общем безболезненно и не вызвало брожения умов. Конечно, люди лишались некоторых удовольствий получать деньги, толкаясь у кассы, считать и пересчитывать, шурша бумажками, торговать на базарах, стараясь сбыть подороже… Зато приобретали и многие выгоды.
Чего стоила, например, экономия на кошельках! А карманы? Раньше, говорят, они дырявились в два счета, особенно от серебряных рублевиков и полтинников.
А теперь — милое дело! — в карманах хоть шаром покати. И дыр стало гораздо, гораздо меньше.
Объявлено было вечером, а с утра, еще до рассвета, возле магазина собралась порядочная толпа, человек тридцать-сорок, большей частью женщины. Стояли, судачили о том, хорошо это или плохо, а если хорошо, то надолго ли хорошо.
Тетка Соня опоздала немного, однако бочком-бочком протиснулась к двери и отсюда стала подавать реплики. Кто-нибудь скажет: «А глупости, бабоньки, ничего из этого не выйдет!» — тетка Соня тут как тут: «Правда, правда, не выйдет!» Кто-нибудь заметит: «А славно все это, бабоньки! Что хошь, то и бери! И никаких тебе червонцев и сотенных!» Тетка Соня опять подает голос: «Ой, да уж так славно, так хорошо!..» Но вот, наконец, двери распахнулись и все тридцать или сорок женщин и мужчин (в толпе были и мужчины) хлынули в магазин. Глядят — и ничего не узнают.
Прилавков нет, кассы тоже нет. Полки ломятся от всякой материи, отечественной и импортной, на вешалках висят всякие костюмы, платья, всякие мнущиеся и немнущиеся тенниски, шорты… И на весь магазин одна-единственная продавщица. И не продавщица даже, а инструктор-консультант, в обязанности которой входит не продавать, а предлагать, не навязывать, а советовать.
У тетки Сони глаза разбежались.
— А мне бы вот это платьишко… А?..
— Пожалуйста. Но вам больше идет вот то, темное, в полоску, — советует инструктор-консультант, выписанный по случаю прямо из райцентра.
— А я то и другое, — соглашается тетка Соня и берет оба платья — светлое в горошек и темное в полоску.
Берет и смотрит на инструктора-консультанта: что-то она, милая, скажет? А та ничего. Только улыбнулась, как бы недоумевая и досадуя, и прошла дальше, к тетке Пелагее, которая прицеливалась к платью в клеточку, шерстяной кофте в крапинку и шерстяной же юбке в полоску — ко всему сразу.
— Что, кума, аль не нравится? — спросила тетка Соня.
Пелагея замялась.
— Нравится-то нравится, а с другой стороны вдруг и прогадаешь! Ты посмотри, полоски-то ненатуральные!
Тут-то и вмешалась инструктор-консультант, женщина многоопытная, окончившая перед тем какие-то спецкурсы по примерке мужской, женской и детской одежды. Она подвела Пелагею к зеркалу, обратила ее внимание и на крапинки, и на полоски, которые ненатуральными кажутся лишь при искусственном освещении, и моментально, ну в один миг развеяла все сомнения, так что оставалось завернуть и идти себе с богом.
Но Пелагея и не думала заворачивать. Оказалось, пошла она в магазин не от нужды, а из простого любопытства.
— А-а, потом! — махнула она рукой и, не взяв ни нитки, ни иголки, как говорится, бочком-бочком подалась к двери и была такова.
Следом за Пелагеей вышла и тетка Соня. И тоже с пустыми руками. Потом стали расходиться и остальные. И — хоть бы одна со свертком или пакетом! Можно было подумать, что никому ничего и не надо было.
И так всюду, во всех городах и весях. В чем тут дело, трудно сказать. Одни говорили, что подействовало некое внушение, даже будто бы с планеты, еще не открытой здешними учеными, другие — что сработал животный магнетизм, образовавший своего рода гигантскую цепь и заставивший всех сразу, в одну и ту же минуту, да что минуту — в одну и ту же секунду проникнуться одной и той же мыслью.
По словам Сашки, ходил слушок… Но я боюсь, что читатель, которому, возможно, попадут в руки эти правдивые записки, поднимет меня на смех… А, собственно, если и поднимет, что из того? Лучше уж смех, чем слезы… Так вот, по словам Сашки, подтвержденным Гошей и Федькой, ходил слушок, будто какой-то физик открыл радиоволны, обладающие совершенно удивительными, почти невероятными свойствами, и направил их на всех, на всех сразу. И эти-то волны, будто бы и произвели полный переворот в мозгах.
Я заметил, что, может, здесь, на этой планете, действует какая-нибудь сверхъестественная сила, и не рад был этому. Мальцы-огольцы, особенно Сашка, ухватились за мои слова и давай выспрашивать да выпытывать. Что это такое сверхъестественная сила, из чего она состоит и как действует? Когда же до них кое-что дошло, они единогласно отвергли мое предположение.
Единогласно и безоговорочно. И именно в этот момент Сашку как бы осенило. Он сказал, что внушение, животный магнетизм, радиоволны, как и сверхъестественная сила, — чепуха, выдумка, не стоящая внимания, и что все объясняется взрывом сознательности, подготовленным всем ходом воспитания.
Не берусь судить, какая из этих версий ближе к истине. Да для меня в данном случае важна не версия, а результат, так сказать, конечный итог. А результат заключается в том, что наступило славное житье-бытье.
Надо — бери, не надо — так и брать нечего. Значит, и всяким махинациям конец, всяким взяткам, спекуляциям, кражам. А это ведет за собой новые важные последствия: милицию можно сократить вдвое, а суды и втрое. И суды и тюрьмы. Зачем суды и тюрьмы, когда высшим и самым тяжким наказанием считается отстранение от работы.
III
IV
Итак, все сели, а я стал ходить из угла в угол, разглядывая скромную, почти спартанскую обитель здешнего председателя. Ни ковров, ни хрустальных сервизов, ни каких-либо других дорогостоящих предметов я не обнаружил. Две-три картины, написанные масляными красками, — вот и все.
Одну стену целиком занимала книжная полка, забитая до отказа, из чего я заключил, что здешний Иван Павлыч, не в пример нашему, земному, большой любитель печатного слова. Я пробежал взглядом по корешкам книг. Рядом с классиками стояли современные писатели, русские и иностранные, и всякие пособия по технике руководства. Одна книга так и называлась — «Техника индивидуальной работы с массами», — она была изрядно потрепана.
Ну и телевизор во весь простенок, как и в доме тетки Сони. Никакого телевизора, разумеется, не было видно. Он угадывался по кнопкам чуть ниже подоконника да по более бледной, по сравнению со стеной, окраске самого экрана. И только. Меня так и подмывало протянуть руку и включить. Интересно было узнать, какие здесь в это время бывают передачи. Но, вспомнив, что я не дома, а в гостях, я воздержался от этого шага. И напрасно, как вскоре выяснилось. Именно в этот момент передавали сообщение, потрясшее все здешнее человечество.
Разговор как-то не клеился.
— Ну, что на юге? — спросил батя, ворочаясь в кресле.
— А что? Ничего.
— Когда-то цивилизация двигалась с юга на север. Сейчас наоборот, вставил Андрей Фридрихович, покачав головой.
Иван Павлыч и батя тоже стали качать головами, думая о чем-то важном и значительном. Может быть, о той же цивилизации. На какое-то время они отвлеклись от меня, то есть забыли о моем присутствии, и я не преминул воспользоваться этим. Сел в кресло и закинул ногу на ногу.
Должен заметить, что стоячее положение имеет свои плюсы и минусы. Приятно, когда ты смотришь на все сверху вниз. Высота — это все-таки высота. Недаром все стремятся вверх, вверх и вверх. С другой стороны, снизу виднее. В самом деле, сверху что увидишь?
Тупые или, наоборот, острые затылки, толстые или тощие шеи, согбенные или широко расправленные плечи. А снизу — снизу видны лица с приливами и отли вами, со всем тем, чего не в состоянии передать самые острые затылки.
Казалось бы, чего проще — губы. А посмотрите, стоит чуть-чуть опустить уголки — и вы законченный скептик. А приподнимите хоть слегка те же уголки ого! — вас и не узнать. Был скептиком, а стал этаким мужичком-бодрячком. А глаза… глаза способны сказать такое, чего никакими словами не скажешь. Однако тут бывают и осечки, своего рода недоразумения.
Глянешь иной раз в глаза, эге, думаешь… Ну, и понятное дело, вечерком летишь сломя голову, воображая себя Наполеоном и Талейраном одновременно, а постучишься в дверь — сразу от ворот поворот. «Погоди, погоди, ты же…» «А чего я? Ну, чего, чего?» Говорят, что-то похожее случилось и с Кузьмой Петровичем, когда он отважился на любовный подвиг.
И не только губы и глаза — даже неподвижный, как скала, нос, даже брови, словом, любая деталь, украшающая человеческую физиономию, способны выразить и чувство, и мысль. Тут все зависит от того, кому эти детали принадлежат. Если, допустим, пустому, никчемному товарищу, то и взятки гладки. О каких чувствах и мыслях может идти речь? А если у этого товарища за душой кое-что есть, пусть самая малость, тогда, согласитесь, совсем другой коленкор.
У моих собеседников за душой кое-что было, и их лица представляли интересный объект для наблюдения. Я старался не пропускать их взглядов, улыбок, сам отвечал соответствующими взглядами, улыбками, кивками, короче говоря, вел своего рода мимический разговор. Когда батя склонил голову в мою сторону и слегка растянул губы, я тоже склонил голову и растянул губы. А в ответ на ухмылку Андрея Фридриховича, вызванную, должно быть, воспоминаниями о далеком прошлом, так ухмыльнулся, что кресло подо мной не выдержало и заскрипело.
Лишь с Иваном Павлычем контакта не получалось.
Сидя поодаль от меня, у книжной полки, он все время сосредоточенно думал о чем-то. Его лицо, в общем не лишенное приятности, то заслонялось тучами, то озарялось светом нежданных мыслей, то вдруг принимало спокойно-блаженное выражение.
— Урожай как? Ничего? — вдруг спросил Иван Павлыч.
— На юге? Ничего. Как всегда центнеров по сорок с гектара возьмут. Пшеницы, разумеется.
Все трое посмотрели на меня несколько удивленно.
— Ну, не всюду, а на отдельных площадях, — стал изворачиваться я, но… лучше бы я этого не делал.
Все трое переглянулись и поджали губы. Я подумал, что дал маху. Да так оно и было на самом деле.
Оказалось, минимальные урожаи здесь семьдесят-восемьдесят центнеров с гектара. В некоторых местах (и, в частности, на Кубани) они доходят до ста и даже до ста двадцати центнеров с гектара.
А сорок центнеров — и говорить смешно. Случись такой урожай, люди начинают бить тревогу. Председателя, как нерадивого хозяина, отстраняют от должности и показывают по телевизору: вот, мол, смотрите, какой фрукт!..
Когда я понял, что дал маху, мне стало неловко за себя. Чтобы как-то разрядить обстановку, я решил сделать ход конем и разузнать кое-что такое, что, на мой взгляд, представляет интерес для нашей, земной науки.
«Эдя, лови момент», — подумал я, лихорадочно соображая, как лучше подступиться к Петру Свистуну.
— А как у вас? — сказал я, полагая, что этого достаточно для начала.
— А что у нас? — переспросил Иван Павлыч.
Я подумал, что он сейчас заведет речь об урожаях, начнет хвалиться, как это делают все председатели, и прервал его, можно сказать, на полуслове.
— Как там Катя? Что о ней слышно?
— Какая Катя? — завозился в кресле Петр Свистун.
— Да дочка Николая Николаевича, твоего друга…
— А-а, не знаю… Давненько ничего не получал от них. Никакой весточки.
— С мужем еще не развелась? — спросил я.
— С каким мужем?
— А разве Николай Николаич не купил…
— Кого?
— Да мужа, кого же еще… — неуверенно сказал я.
Все трое переглянулись.
— Мужа? Для Катьки? — Петр Свистун хлопнул себя по бедрам и весело рассмеялся.
Иван Павлыч и Андрей Фридрихович тоже хлопнули себя по бедрам и тоже рассмеялись — как-то глухо, но сильно, так, что занавески на окнах закачались.
— Ох, Эдя, Эдя!.. Как же так? — Петр Свистун перевел дух и принялся внушать мне всякие прописные истины.
Прежде всего он объяснил, что покупать мужей, как, впрочем, и жен, безнравственно. Покупали когдато, но с тех пор много воды утекло… Да и за что купишь? Деньги не в ходу, золото и бриллианты тоже ничего не стоят. Так, побрякушки… Ценятся ум, красота, талант, сила, но эти штуки (он так и сказал — эти штуки) никогда не служили разменной монетой.
— Выходит, Катя так и не вышла замуж?
— Какую Катю ты имеешь в виду? Если Екатерину Первую, то она была замужем не единожды, — сострил Андрей Фридрихович, подмигивая одним глазом.
Иван Павлыч буквально покатился со смеху.
Только Петр Свистун не принял шутки. Вытерев слезы, он спрятал платок обратно в задний кармашек и, потеребив голый подбородок, сказал:
— Почему не вышла? Вышла. И детей нарожала.
— Такая уродина?
— Кто уродина? Катя, дочка Николая Николаича? Откуда ты взял? Девушка как девушка. Нашелся человек, для которого она стала самой, самой, самой… Он помолчал, как бы раздумывая, и тише добавил: — Странно ты ведешь себя, Эдя! Просто непонятно как-то ведешь себя!
— Ему нельзя на курорты ездить, — вставил Андрей Фридрихович.
— Нельзя, нельзя, — согласился с ним Иван Павлыч.
Интересно, что бы вы сказали, если бы я открыл вам свою тайну? — подумал я. Ни за что бы не поверили. Ничего подобного история не знает, поэтому ничего подобного и не может быть. Не может, и баста.
Между прочим, подобный скепсис (я не нахожу другого слова) присущ и здешней науке о космосе.
Не далее как вчера вечером я листал какой-то популярный журнальчик. Мое внимание привлекла статья, посвященная одной международной конференции. Речь шла о жизни на других планетах. В общем, все сошлись на том, что жизнь есть. Определенно есть. Но дальше… Дальше, бог мой! Я чуть не умер со смеху.
«Законы физики, химии, биологии устанавливаются для ограниченного числа объектов, а затем переносятся на все такие же объекты, находящиеся в аналогичных условиях. Так, например, мы приняли — и пока не раскаиваемся в этом, — что все электроны одинаковы, что закон тяготения действует на Марсе так же, как и на Земле, что вода, добытая из арктического льда, будет разделяться на кислород и водород так же, как и вода из озера Чад».
Верная мысль, не правда ли? Но дальше, дальше…
«Это напоминание, — говорит далее академик В. Л. Гинзбург, здешний академик В. Л. Гинзбург, разумеется, — должно предостеречь от безосновательного фантазирования, но из него совсем не следует, что „там“ все должно быть в точности, как и „здесь“. Дело в том, что законы природы, в частности физические законы, установлены нами с ограниченной точностью и для некоторых ограниченных условий. А изменение таких ограничений может привести к серьезным качественным сдвигам. Может быть, „там“ играют важную роль какие-либо очень маловероятные процессы и именно это меняет физическую картину. Может быть, „там“ существуют не изученные нами пока состояния вещества, например, сверхвысокая его плотность, близкая к плотности атомных ядер. Наконец, даже на основе наших земных законов физики эволюция могла создать там неизвестные нам сложные структуры и основанные на них формы жизни».
Впрочем, и это еще куда ни шло. А вот дальше…
Дальше ученые (я рад, что в большинстве своем это были иностранные ученые) объявили шовинистами всех, кто считает, будто во Вселенной возможны копии здешней жизни. Причем шовинизм этот подразделили на звездный, углеродный, интеллектуальный, молекулярный и… не знаю какой еще. Ну, думаю, вы и даете, господа ученые! Предположить, что есть планеты, по которым ходят нормальные люди, наделенные нормальными (с нашей точки зрения, нормальными) чувствами и влечениями, — это, оказывается, шовинизм.
Углеродный или интеллектуальный, не знаю какой, но шовинизм. А вот думать, будто ничего подобного нет, будто по тем же планетам ползают пауки с огромными головами и тоненькими ножками, то это… Что же это такое, скажите на милость? Патриотизм, что ли?
Нет уж, господа хорошие, избавьте нас от такого патриотизма, подумал я.
Усевшись за столом здешнего Эдьки Свистуна, я переписал интересовавшие меня абзацы, вырезал и вложил в рукопись картинки, изображающие инопланетян, как их представляют здешние ученые, и принялся хохотать. «Ха-ха-ха!» — вот так. Нет, открывать тайну, признаваться, кто я такой и откуда, пока не стоит, подумал я. Во-первых, Фрося… А во-вторых, зачем вносить сумятицу? Хватит и того, что мальцыогольцы знают.
Но эти мысли мелькнули и пропали, и я опять вернулся к здешней действительности.
— Так откуда же ты взял, что Катя уродина?
— Помнится, ты говорил что-то в этом роде…
— Я? Говорил? Не может быть! Николай Николаич славный человек, жена его в молодости была настоящей красавицей, я и то был неравнодушен к ней одно время, и дочь как дочь. Правда, она пошла не в мать, не в отца, а в доброго молодца, но какое это имеет значение.
— Выходит, мне приснилось. Бывает, увидишь во сне, а кажется, что это было на самом деле.
— Да, но купля-продажа…
Меня выручил Андрей Фридрихович. Повторив, что ему (то есть мне) нельзя на курорты ездить, он умолк и сосредоточенно уставился в одну точку.
Через минуту он изрек:
— Недостаток воспитания!
Потом помолчал немного и со вздохом добавил:
— Историю надо было лучше учить. История, между прочим, тем и хороша, что дает примеры на все случаи жизни.
— Да, да… Конечно… — почти выпалил я, ободренный поддержкой с фланга. — Именно недостаток воспитания! Если бы можно было все начать сначала, я всю жизнь посвятил бы историческим наукам.
Ведь прошлое не только фундамент, на котором зиждется настоящее, но и пророческое указание на будущее.
Последняя фраза принадлежит не мне. Читатель, должно быть, помнит, что ее любил повторять кстати и некстати наш, земной Андрей Фридрихович. Он, бывало, вставал из-за стола, усыпанного чернильными пятнами, становился в позу и произносил эту фразу четко, вдохновенно, как будто ею, этой фразой, как ключиком, открывал дверь в новые миры.
— Вот именно! — подхватил здешний Андрей Фридрихович, довольный моим признанием.
Один Иван Павлыч остался в стороне от разговора.
Его не интересовали ни Катя, ни исторические науки, ни проблемы воспитания. Он впал в оцепенение и почти не двигался. Лишь под конец вдруг встрепенулся и подошел к окну. Прислушался. За окном раздавались чьи-то шаги.
— Идут… — сообщил Иван Павлыч.
И не успел он сказать, кто идет, как в комнату, где мы сидели, вошли Пелагея и Лизавета, которую мы из уважения к председателю будем звать Лизаветой Макаровной. Да на этой планете ее так и зовут.
V
Пелагея, как и позавчера, была в мини, а Лизавета Макаровна в шортах защитного цвета, которые плотно обтягивали ее уже далеко не молодые бедра, и в кофточке, тоже защитного цвета, очень короткой, я бы сказал, до неприличия короткой, какие у нас носят разве что на пляжах.
Это неглиже меня сначала просто ошарашило. Ну, Фрося, думаю, и вообще молодые, куда ни шло. Там есть хоть какой-то смысл, ну, если не смысл, то хоть желание показать свою красоту и молодость. А какие чувства движут Лизаветой Макаровной, когда она облегчает свои одежды до самых, самых крайних пределов? Я не видел в этом никакого смысла. Что касается желания… Сначала я и желание отвергал. Но, пораскинув умом, решил, что рубить сплеча не годится.
Как знать, возможно, желания на этой планете остаются. Все проходит, а желания остаются.
— Хороши! — сказала Лизавета Макаровна, не считая нужным поздороваться. — Сидят, тары-бары разводят, а в это время… — Она перевела дух и возбужденно продолжала: — А в это время наш Алешенька в космосе летает!
— Да ну? — вздрогнул Иван Павлыч.
— Не может быть! — не привстал, а как-то привскочил в кресле Петр Свистун.
Я не знал, о каком Алешеньке идет речь. Лишь немного спустя понял, что Лизавета Макаровна и все остальные имеют в виду капитана Соколова. Да и понять нетрудно было. После всякого рода восклицаний, вроде тех, которые я привел выше, Иван Павлыч и Петр Свистун подошли к Пелагее и поцеловали ее в лоб. Андрей Фридрихович тоже поцеловал, но не в лоб, а в темя, потом вытер губы носовым платком и включил телевизор.
На экране появилось изображение… Я так и впился взглядом, надеясь увидеть капитана Соколова, с которым (я уже знал это) здешний Эдька Свистун на дружеской ноге, — ничего подобного. Капитана, должно быть, уже показали, и теперь экраном завладел диктор. Это был видный мужчина, удивительно похожий на нашего Юрия Фокина. Да, как выяснилось, это и был здешний Юрий Фокин. Рубашка-тенниска, шорты с разрезами по бокам — все как полагается. Выйдя в эфир, он платочком вытер очки в роговой оправе, водрузил их на положенное место и давай:
— Внимание! Мы ведем репортаж (он так и сказал — репортаж) из Центра космической связи. Прошло двадцать минут, как на орбиту вокруг нашей планеты вышел космический корабль, пилотируемый капитаном Соколовым…
— Ну, Алешка! Ну, дает! — Иван Павлыч не находил слов, чтобы выразить обуревавшие его чувства.
— Глядишь, скоро и на другие планеты махнем, а? Чем черт не шутит, пока бог спит! — заметил Петр Свистун и заходил туда-сюда по комнате.
— А почему бы и нет? Главное — оторваться, а там пойдет! — подал голос Андрей Фридрихович.
— Я полагаю, до этого еще далеко. Хотя, с другой стороны, не вечно же нам сидеть на одном и том же шарике. — Иван Павлыч показал вниз, где находился этот самый шарик. — Правильно говорят наши ученые мужи, что кардинальная задача всего мыслящего человечества — заселить другие планеты. Может статься, где-то есть первобытные люди с примитивным укладом жизни. Появление двух-трех десятков наших специалистов позволит им сделать гигантский, прямо-таки фантастический прыжок в будущее.
— А стоит ли прыгать? В ходе эволюции все живое приспосабливается к новым условиям, а прыжок… Петр Свистун почесал подбородок и задумался.
— Технический прогресс, конечно, важная штука, никто не спорит. Но посылать на другие планеты надо, в первую очередь, историков, литераторов и прочих гуманитариев. Воспитание — вот цель! Помочь людям (тамошним, понятно) избежать наших ошибок, войн, раздоров… О, это важнее даже технического прогресса! — Андрей Фридрихович произнес эту тираду вдруг, одним духом и обвел всех тяжелым, как бы намекающим на что-то взглядом.
— Начинать надо с равенства. Ничто так не воспитывает, как идея равенства, — поддержал Петр Свистун. В этот момент он напомнил мне того, земного Петра Свистуна, который тоже был сторонником равенства.
— А я думаю, начинать надо с дисциплины. Пока добьешься равенства, э-э… много воды утечет! Да и возможно ли оно в действительности? А дисциплина есть дисциплина. Где дисциплина, там и порядок. А будет порядок, приложится и все остальное.
Иван Павлыч хотел продолжить свои рассуждения о дисциплине и порядке, но в это время опять заговорил Юрий Фокин, и председатель так и остался с открытым ртом.
— Сейчас, в эту минуту, космический корабль пролетает над американским континентом. Пройдет еще немного, и он появится над Европой и Азией. Не выключайте своих телевизоров, дорогие товарищи! Вы услышите приветствие капитана Соколова своим однодеревенцам [8]. Почему однодеревенцам? Да очень просто. Как бы далеко ни улетел человек, пусть и за тридевять планет, самым дорогим ему все равно останется место, где он родился, где научился улыбаться, шутить, отличать хорошее от дурного.
— Но ведь может статься, вы прилетите…
— Я лично никуда лететь не собираюсь, — весело сказал Андрей Фридрихович.
— Не вы, так другие, какая разница! Я беру вообще, абстрактно, так сказать… Вы прилетите, а на той планете более высокая цивилизация, чем на ва… то есть на нашей, — заметил я, не спуская глаз с экрана.
— Нашел задачу! Бери, бери все, что попадется под руки, и назад! Спасибо скажем! В ножки поклонимся! Памятник поставим! — Иван Павлыч покраснел от возбуждения.
— Уж не собираешься ли ты лететь в какую-нибудь Туманность Андромеды? — по-свойски подмигнул мне батя.
— А почему бы и нет?
— Узнаю своего ученика! — похлопал меня по плечу — и тоже по-свойски — Андрей Фридрихович.
«Знали бы вы… Ах, знали бы вы…» — подумал я, ворочаясь в кресле. Меня так и подмывало встать и сказать, кто я такой на самом деле. Но нет! — Я взял себя в руки и худо ли, хорошо ли, а продолжал играть роль здешнего Эдьки Свистуна.
— А ты, Пелагея? Ну, зачем же так? Радоваться надо, а ты… — с укором сказал Иван Павлыч, подходя к Пелагее и обнимая ее за плечи.
Пока мужчины болтали о всякой всячине, Пелагея стояла в сторонке и не спускала глаз с телевизора. Она, видно, ждала, когда Юрий Фокин исчерпает запасы красноречия и подвинется немного, уступит местечко ее сыну, сынку, сыночку.
Слова Ивана Павлыча вывели Пелагею из оцепенения.
— А я и радуюсь… Как же не радоваться? — сказала она и вдруг заплакала.
Все бросились утешать ее.
— Дети рождаются для подвигов, — произнес Андрей Фридрихович, должно быть, заранее обдуманную фразу.
Мысль показалась мне спорной. Дети детям рознь, подумал я. Но всем, в особенности самому Андрею Фридриховичу, она, эта мысль, очень понравилась.
— Что ж вы стоите? Дайте что-нибудь! — возмущенно всплеснула руками Лизавета Макаровна и, не дожидаясь, когда это сделают мужчины, сама открыла буфет, налила в рюмку какой-то желтоватой, почти янтарной жидкости и подала Пелагее.
— Вот и отлично! Вот и превосходно! — сказал Иван Павлыч с таким видом, будто это он сам, так сказать, собственноручно налил и подал рюмку.
Прошу прощения, читатель, но и в этом месте я должен сделать небольшое отступление. Будучи на другой планете, я ни на минуту не забывал, кто я такой и с какой целью послан. Меня интересовали и сами предметы, и их физические свойства, то есть консистенция, цвет, запах. Было приятно убедиться, что воздух и здесь воздух и вода тоже вода.
Как-то я заглянул к соседу и другу Семену.
Дело было утром, он только что позавтракал в столовой и, направляясь в РТМ, зашел домой за сигаретами.
— Жарища, спасу нет! — сказал Семен, поглаживая голые коленки. — Бражки хватить, что ли? У нас, брат, отменная бражка, в нос так и шибает! — И с этими словами он открыл шкаф-холодильник и достал примерно двухлитровый бидончик, наполненный почти до краев.
Сказать по правде, я не люблю бражку, от нее голова болит, но в данном случае решил попробовать. Интересно все-таки было узнать, какая на этой планете бражка. Семен налил, я выпил и, признаться, не испытал радости. Их бражка напоминала наш, земной квас.
С той лишь разницей, что была насыщена какими-то острыми газами. Потому-то и шибала в нос.
Выпив янтарную жидкость, Пелагея передала стакан мне. Упускать случай было нельзя. Выйдя в прихожую — будто бы поставить стакан, — я сначала понюхал оставшуюся в ней жидкость, потом вылил ее себе в рот. Жидкость была как жидкость. Она ничем не пахла. И вкус у нее был нейтральный, то есть ни сладкий, ни горький, а так, черт знает какой…
Молодец!
VI
Когда Пелагея пришла в себя, все стали собираться.
Петр Свистун извинился и сказал, что пора, пора.
— Да, пора, — согласился Андрей Фридрихович.
Мне вдруг показалось, что он похож на Меньшикова в Березове, каким его изобразил сибирский художник Суриков. И нос, и сутулость — все как у Меньшикова.
Иван Павлыч не стал удерживать, здесь это не принято. Он еще раз ободряюще кивнул Пелагее: мол, держись, кума! — и шагнул к выходу.
Мы, мужчины, вышли. Лизавета Макаровна и Пелагея остались дожидаться, когда Юрий Фокин сообщит что-нибудь новенькое о капитане Соколове.
— Проводи, все равно тебе делать нечего, — сказал Петр Свистун, направляясь вдоль улицы.
Я заглянул в соседний двор. Дети играли в прятки.
Строгая воспитательница сидела на прежнем месте и не спускала с них глаз. Когда она обернулась в мою сторону, я помахал ей рукой. Она тоже помахала…
И все. Больше мы не встречались.
— Что ж ты домой-то? — заговорил Петр Свистун, шагая бок о бок со мною.
Я пожал плечами.
— Мать соскучилась, — тяжело и, кажется, искренне вздохнул Петр Свистун. В разговоре со мною он всегда был искренним. Я имею в виду того, земного Петра Свистуна, но, думаю, и здешний Петр Свистун тоже искренен.
Скоро мы вышли к поскотине. Андрей Фридрихович выкатил из-за деревьев двухместную машину, обошел вокруг нее, проверяя, все ли в порядке.
Наступила минута прощания. Со слов мальцовогольцов я уже знал, что процедура эта в общем-то довольно простая. Сын падает отцу на грудь, некоторое время (секунд десять-пятнадцать, не дольше) трется своей щекой о его щеку, потом отступает на шаг и смахивает слезу с ресницы. Если слезы не окажется — все равно смахивает, то есть делает соответствующее движение рукой, — так здесь принято.
С людьми менее близкими (например, с учителями, соседями, сослуживцами, случайными знакомыми) процедура прощания и того проще. Люди говорят друг другу: «Адье!» или: «Ну, будь!» — и расходятся в разные стороны.
Некоторые любят похлопывать друг друга по плечу, по спине, вообще по какой-нибудь части тела. Но, как мне объяснили, это здесь находится в стадии изучения.
Одни ученые-этикисты считают, что подобные жесты свидетельствуют о сердечной близости, другие — о невоспитанности. И те и другие имеют в своем арсенале веские доказательства и не хотят уступать. Чем кончится спор, покажет будущее.
Что касается меня лично, то я считаю, что похлопывание по плечу, по спине или по какой-нибудь другой части тела является все-таки признаком сердечной близости. Вот почему, прощаясь, я похлопал и Петра Свистуна, и в особенности Андрея Фридриховича. Петр Свистун принял мои хлопки как нечто должное. А Андрею Фридриховичу они не понравились. Во всяком случае, не очень понравились. Он оскалил желтоватые зубы и поспешил сесть за руль машины. Петр Свистун устроился рядом. Минуту спустя машина покатила по гладкой дороге.
Я повернулся, чтобы идти обратно, и увидел мальцов-огольцов. Они стояли в трех шагах, под сосной, и смотрели на меня, как на человека, который вышел сухим из воды.
— Ну как, дядя Эдуард? — спросил Сашка, кивая в сторону, куда укатила машина.
— Порядок! — ответил я бодрым голосом.
— И… ничего? Не узнал и не догадался? — кажется, не поверил Федька.
— Кто? Что? Не понимаю.
Оказывается, мальцы-огольцы все это время страшно боялись за меня. Боялись, что Петр Свистун обнаружит, поймет, догадается и поднимет шум. Правда, поднимать шум на этой планете не принято, здесь все делается чинно и благородно, однако бывает и здесь, бывает… В таком случае мне пришлось бы худо. В тюрьму, конечно, не посадили бы, их здесь и нет, тюрем-то, но карантин был бы обеспечен наверняка.
— Слава богу, пронесло! — сказал я тем же бодрым голосом.
— Удивительно! — совсем по-взрослому воскликнул Сашка. — У вас, дядя Эдуард, какие-нибудь особые приметы есть? Ну, какие-нибудь бородавки или родинки?
Бородавок у меня отродясь не бывало. А родинки — пожалуйста, родинок не занимать. Я показал мальцам небольшую коричневую родинку на правой руке ниже локтя. Они осмотрели ее и удивились еще пуще.
— Гены! Все дело в генах! Правда, Гоша?
Гоша неопределенно пожал плечами и хотел было возразить, но Сашка не дал ему раскрыть рта:
— В генах, в генах! — И, обращаясь ко мне, продолжал: — У нас тут есть теория, мы ее в школе изучаем, согласно которой человеческие гены способны распространяться вместе с космическими лучами. Некоторые ученые даже утверждают, будто время от времени происходят генетические взрывы, когда миллиарды и триллионы генов одновременно переносятся с одной планеты на другую. До сих пор мы не верили, враки, думали… Вы, дядя Эдуард, первое доказательство в пользу этой теории.
— Ну ты и даешь! — засмеялся я.
— А что, не правда? Правда, правда! Если, допустим, испортится корабль и вы останетесь жить у нас, то по одним и тем же улицам будут ходить два одинаковых Эдуарда, родившихся на разных планетах.
Меня бросило в холод.
— Как это — испортится? — спросил я, глядя в упор на Сашку. — И откуда ты взял, что корабль может испортиться? Ну, отвечай!
— Это он догадки строит, — с готовностью пояснил Федька.
Его слова показались мне убедительными, но зерно тревоги уже проросло и не давало покоя. Мы пошли, обсуждая всевозможные теории, потом остановились — недалеко от РТМ, — и я сказал: — Вот что, огольцы, вы топайте домой, а я посмотрю корабль. А то, и правда, как бы не испортился.
— И мы с вами, дядя Эдуард!
Мальцы-огольцы были до того настойчивы, что пришлось их взять с собой.
На этот раз мы отправились на машинах-самокатах. Проехали по краю соснового бора, оставили машины в кустах недалеко от Бормушки (так у нас на Земле и здесь, на этой планете, называется заросшее камышами озерко) и дальше пошли пешком. На корабле все было в порядке. Он стоял, сливаясь с окружающей местностью, — кажется, никем не замеченный.
— Слава богу, все в порядке, — невольно вырвалось у меня.
Тем же путем мы вернулись обратно в деревню.
Было около трех дня — обеденное время, — и на улицах кое-где попадались люди. Встречаясь друг с другом, они махали беретами, как флагами, и громко выкрикивали:
— Поздравляю с победой!
Они, конечно, имели в виду победу в космосе. Здесь говорят: твоя победа — моя победа, а моя победа — твоя победа, — и этим любую победу как бы делят поровну.
Я обратил внимание (впрочем, может, это мне показалось), что люди стали относиться ко мне как-то подругому. При встрече они останавливались и оглядывали меня с ног до головы, как некую диковинку.
Откуда-то понаехали репортеры. Они были одеты и обуты, как и прочие трудяги, только сбоку у них болтались фотоаппараты и кинокамеры. Одни из них снимали деревню и окрестности, другие наводили объективы на родственников и земляков капитана Соколова, знатных и незнатных, всех подряд.
Когда я показался на улице, репортеры окружили и меня, и ну стараться. Я стоял и моргал глазами, едва успевая поворачиваться. Потом смикитил, чем это пахнет, и поспешил удалиться. «Дурак, дурак! — корил сам себя. — Ведь завтра твои фотографии появятся во всех газетах, и тогда…» Я представил здешнего Эдьку Свистуна, представил, как он, будучи в Москве, покупает в киоске газету, натыкается взглядом на собственное изображение, читает подпись и разражается гомерическим хохотом: «Какой еще там Эдька Свистун? Это я Эдька Свистун»-представил все это и… возненавидел репортеров всех цивилизованных и нецивилизованных планет Вселенной. Вспомнился наказ деда Макара остерегаться ребятни. «Отвинтят какую-нибудь гайку, и шабаш, обратно не воротишься!» Не ребятни, а репортеров — вот кого надо остерегаться.
Но… было уже поздно. У нас на Земле правильно говорят: пролитого да прожитого не воротишь… Жалея о случившемся, однако не унывая и не теряя головы [9], я отправился к Фросе. После вчерашнего я не знал, как вести себя. Случай упростил и облегчил мою задачу.
Приду, поздравлю, и все. На большее сегодня рассчитывать нечего, думал я.
Придя к Фросе… Но правды ради я должен сказать, что, прежде чем отправиться к Фросе, я побывал в столовой. У меня стало железным правилом поддерживать свой организм в определенном тонусе. С этой целью я старался нормально питаться и ежедневно проделывать хотя бы несложные физические упражнения. В тот день я заказал щи с жирной бараниной (в меню стояли щи с жирной и щи с постной бараниной, я предпочел первые), две свиные отбивные, тоже достаточно жирные, и два стакана компота из сухофруктов.
Вообще-то я мог бы съесть и больше, но вспомнил, что впереди еще ужин, и решил ограничиться этим.
В дверях я столкнулся с Шишкиным. Он загорел за лето — только глаза и зубы белели — и выглядел этаким молодцом, которому все по плечу.
— Ну как, Эдя? Отдыхаем?
— Что делать! — ответил я с сожалением. — Да, кстати, Георгий Валентинович… Как там, на бригадном стане? Помощь не нужна?
— Что ты, Эдя, какая помощь? Отдыхай! Отдых, как и сон, — святое дело.
Отойдя шагов пять, я обернулся и крикнул:
— А капитан-то Соколов, а?
— Капитан молодец! Наш брат, механизатор! — сверкнул белыми зубами Шишкин.
Придя к Фросе, я увидел, что во дворе и на веранде полно народу. Люди стояли, сидели — кому как было удобнее, — переговаривались и смотрели на экран переносного телевизора, который по случаю поставили прямо на подоконнике.
От репортеров и здесь не было житья. Они заняли господствующие высоты и время от времени нахально щелкали и трещали своими аппаратами. Никаких магниевых вспышек я не заметил.
Очевидно, здешние пленки обладают высокой чувствительностью.
Раза два на веранду выходил дед Макар. Мне показалось, что он уже хватил рюмку-другую — щеки его раскраснелись, — и теперь сам готов лететь в космос.
Время от времени он внушительно восклицал:
— Алешка!.. Внук!.. И кто бы мог подумать! — И вперял взгляд в телевизор.
Когда явился почтальон с тяжелой кожаной сумкой, набитой телеграммами немыми и говорящими (здесь посылают и говорящие телеграммы), — на веранду вышла и Пелагея, поддерживаемая под руку теткой Соней, Все зааплодировали, а репортеры защелкали и затрещали еще пуще.
Я старался держаться незаметно, так сказать, в тенечке.
Увы, это не удавалось. Наверно, в моей фигуре было что-то этакое нездешнее, магнетическое… Или они начинали уже догадываться? Не знаю… Во всяком случае, и здесь, во дворе, я оказался в центре внимания. Достаточно сказать, что мужчины и женщины, как только увидели меня, сразу расступились, давая дорогу. Я замахал руками: мол, что вы, не стоит, однако прошел к крыльцу, и остановился в сторонке, и заложил руки за спину. Но и это не все. Когда затрещали аппараты, я заметил, что все объективы наведены на меня.
— Держись, Эдя!.. Я рад за тебя, черт! — сказал кто-то за моей спиной.
Я оглянулся. Это был Семен, сосед и друг.
— Почему я должен держаться? — Я сделал удивленное лицо.
— Видишь, как стараются?
Это они хотят тебя на весь мир прославить. Вот, дескать, какие замечательные, какие необыкновенные однодеревенцы у нашего космонавта.
Я хотел сказать Семену чтонибудь такое, что отбило бы охоту соваться со всякими замечаниями. Но в это время вышла Фрося, и меня прямо-таки в жар бросило от восторга. На ней была простенькая ситцевая кофточка и короткая (но не слишком короткая) Юбочка с разрезами по бокам. Волосы были распущены и свободно, как водопад, лились на плечи.
А лицо… Какое лицо! Некоторые мужчины любят глупые женские лица. Один мой знакомый, тоже тракторист, утверждал, будто женщине ни к чему умное лицо, потому что оно ни к чему, прежде всего, нам, мужчинам. Я не разделяю этой, по-моему, антинаучной точки зрения. Конечно, вовсе не обязательно, чтобы каждая женщина была Софьей Ковалевской или Мариной Цветаевой. Но иметь царя в голове и женщине не мешает. Все-таки, что ни говорите, а приятно, сидя вечерком бок о бок с любимой, поговорить о высоких материях.
Лицо Фроси я отнес бы к числу красивых и умных, а подобное сочетание, согласитесь, встречается не слишком часто. Во всяком случае, у нас, на Земле. Оно было женственно округлым, с мягко очерченным ртом и как бы ищущими губами. Глаза смотрели легко, весело и понимающе. Впрочем, легкость была и во всей ее фигуре, в походке, в каждом движении. Потому-то мужчины сразу попритихли, а репортеры мгновенно перевели свои объективы на Фросю и заработали еще ретивее.
Я представил, как бы вела себя в подобных обстоятельствах наша, земная Фрося. «Ой, да что вы!.. Да зачем это!..» — стала бы ломаться и кривляться, известное дело… Здешняя Фрося не ломалась и не кривлялась, наоборот, она, как всегда, хотела предстать в обычном, даже, может быть, в лучшем виде, чтобы люди, глядя на нее, радовались и за нее, и за себя, и за весь род людской.
Как-то Шишкин (здешний Шишкин, разумеется) сказал, что скверная жизнь преступление, преступление перед жизнью. Кажется, это не только его мнение. Я заметил, что все здешние жители от мала до велика относятся к жизни с уважением и, во всяком случае, стараются не осквернять и не калечить ее. Может быть, поэтому они и являются сплошь верующими — верующими не в религиозном смысле, нет! Здесь люди просто верят: мужчины — женщинам, руководители — подчиненным, правительства — народам и так далее.
Это уважение к жизни, которая — увы! — и здесь, на этой планете, дается лишь один раз, сказывается во всем. Каким бы черным ни было у человека горе, он никогда не станет заливать его вином. В столовой, особенно в дни торжеств и праздников, заказывать можно что угодно — от вермута до водки и коньяка. И люди заказывают… Но я ни разу не видел, чтобы кому-нибудь была тесной улица. По словам здешнего фельдшера, к которому я обратился по поводу пустячной царапины, живые существа и здесь наделены нервами. Однако они, эти живые существа, не распускают свои нервы, как вожжи.
То же относится и к одежде. По мнению здешних жителей, она должна быть легкой, удобной и красивой. Впрочем, последнее спорно, потому что сама по себе красота — вещь относительная.
VII
Читатель поверит, если я скажу, что в этот вечер я не рассчитывал на встречу с Фросей. И все же встреча состоялась. И не где-нибудь, а у меня дома, то есть, если уж быть точным, дома у тетки Сони.
Остаток дня я посвятил запискам. Работалось хорошо (перо у меня бойкое), и я успел исписать страниц тридцать. Боясь, как бы рукопись не попала кому на глаза, я убрал ее в стол и вышел прогуляться, подышать воздухом.
Сразу за березовой рощей начиналась степь. Я видел, как возвращаются члены артели «Красный партизан». Здешней артели, разумеется. Каждый из них катил на своей машине. Небольшой по своим габаритам, вроде нашего «Запорожца». Но машины были не просто машинами, а машинами-самокатами. Нажимаешь на педали, и колеса крутятся-вертятся, дай бог!
Я долго не мог понять, что это такое — прогресс или регресс. Потом все же пришел к убеждению, что, скорее всего, прогресс. Как объяснили мальцы-огольцы, машин здесь развелось столько, что от них не стало житья. Того и гляди, попадешь под колеса. И попадали!.. А воздух… Дышать стало нечем. И вот правительства приняли решение заменить большую часть легкового автотранспорта новыми моделями, то есть самокатами. Моторы остались лишь для престарелых и еще для тех, кому надо ехать на расстояние, превышающее триста километров.
В последнем случае человек (мужчина или женщина, все равно) приходит в гараж, выбирает легковушку по своему вкусу и газует, куда ему надо.
Я спросил Сашку, что это дает.
— Воздух стал чище, — ответил за него Гоша.
Воздух здесь чистый, это верно. Но, как мне удалось выяснить, дело не только в воздухе. Здешние конструкторы установили на самокатах ножные и ручные педали. Устали ноги — действуй руками, и наоборот.
Таким образом, физическая нагрузка равномерно падает на весь организм. Потому-то люди здесь так хорошо развиты и редко болеют.
«И никаких тебе автоводителей не надо!» — подумал я.
Придя домой, я включил телевизор и, усевшись поудобнее, стал смотреть. Передавали концерт мастеров искусств. Я ждал, что сейчас выйдет Иван Скобцов и споет мою любимую — «Липу вековую», — не тут-то было. Вместо Ивана Скобцова показали молодого, но уже сытого мужчину в ослепительно-белом костюме.
Он решительно занял своей фигурой весь экран и спел какую-то русскую песню на английском языке.
После ужина заглянула тетка Соня. Переоделась в прихожей, сказала, что вернется поздно — надо этих корреспондентов (она так и сказала — этих корреспондентов) арбузами и дынями угостить, — и хлопнула дверью. Я посидел за столом, продолжая описывать свою жизнь на этой планете, потом разобрал постель и хотел было ложиться, как вдруг створки окна распахнулись настежь, точно в них двинули кулаком, и в глубоком черном проеме показалось чье-то лицо.
Читатель может взять под сомнение этот факт. Что, мол, за чертовщина, как створки могли распахнуться, если ты до них не дотрагивался?.. Признаться, я и сам не знаю. Наутро я спросил мальцов-огольцов, те пожали плечами. Сашка высказал предположение, что это дядя Эдуард (здешний дядя Эдуард, разумеется) подстроил, он может. Вставил тайную пружину, какой-нибудь фотоагрегат, и готово. Здесь и не то бывает.
В соседней деревне один механизатор (об этом и газеты писали) радиофицировал двери в своей квартире. Всякий раз, возвращаясь с работы, он еще за десять шагов произносил условную фразу: «Маня, привет!» — и дверь распахивалась сама собой.
Как бы то ни было, окно отворилось, и в черном проеме показалось чье-то лицо. Это была Фрося. Я вскочил с кровати (я уже сидел на кровати), протянул руки, и через секунду Фрося была у меня в комнате. Окно опять затворилось и занавеска задернулась, хотя я к ним не прикасался.
— Вечер добрый, Эдя! — сказала Фрося, одергивая коротенькую юбочку.
— Вечер добрый! Как это тебе пришла в голову такая чудесная мысль?.. Вот не ожидал… Ну, садись, да вот сюда, на кровать… Тебе не холодно?
Фрося сказала, что ей не холодно. Садиться на кровать она отказалась. Тогда на меня нашло какое-то затмение. Я взял Фросю на руки, как это делают иногда и у нас на Земле, и закружил по комнате.
Не столько для науки, сколько для любителей этого дела замечу, что Фрося была очень легкой. Казалось, я мог бы нести ее сколько угодно, хоть километр, хоть сто километров. У меня даже мелькнула мысль, а не взять ли ее с собой?.. Конечно, корабль рассчитан на одного человека, но ничего, думаю, как-нибудь…
— Эдька, с ума сошел! — запротестовала Фрося.
— Ну, Фрося… Фросенька… Я люблю тебя! — зашептал я, продолжая кружить ее по комнате. Я кружил ее до тех пор, пока не обессилел. Потом посадил на диван и сам сел рядом.
Я, наверно, вел себя дико. Однако Фросю это нисколько не удивило и тем более не возмутило — к подобным вещам здесь относятся вполне терпимо. Как и вчера… Кстати, пусть читатель не подумает, будто вчера было что-то… ну, как бы это сказать, из ряда вон выходящее, что ли… Ничего подобного! Я еще не совсем потерял голову… Так вот, как и вчера, я прежде всего поцеловал Фросины руки (они пахли парным молоком) и положил голову ей на колени. Немного погодя, когда я снова сел, Фрося сама подставила было губы для поцелуя, но вдруг отодвинулась и пристально посмотрела мне в глаза: — А знаешь, что Дашка говорит?
— Что?
— Что ты с другой планеты… Глупости, правда?
— Конечно, глупости! — успокоил я Фросю. — А если бы и с другой, что из того? На других планетах такие же люди, как и мы с тобой. По подсчетам одного американского ученого, во Вселенной двести тридцать миллиардов планет с высокоразвитой цивилизацией[10]. Как тебе это нравится?
— Ври больше! — не поверила Фрося.
Пришлось от слова до слова повторить ученую статью уже известного читателю Деникена. Фрося слушала, полузакрыв глаза, и мечтательно улыбалась.
В этот момент она показалась мне чертовски красивой.
Что Софи Лорен! Как бы она ни крутила бедрами, ей никогда не сравниться со здешней Фросей.
Я перенес ее на кровать. Она свернулась калачиком и прижалась ко мне. Я гладил ее мягкие, пахнущие парным молоком волосы и думал, как она хороша.
Она отвела мою руку и тихо прошептала: — Не надо, Эдя… Я не хочу…
Взглянув на часы марки «Луч», она вдруг распрямилась, как пружина, и соскочила с кровати. Я хотел было проводить ее, но Фрося сказала, что не надо.
Пришлось покориться. Как ни горько было оставаться одному, пришлось покориться. Да и то сказать: потехе — время, делу — час… По уверению нашего, земного Андрея Фридриховича, эта поговорка возникла при царе Алексее Михайловиче.
Тетка Соня еще не вернулась. Я решил подождать ее. В темноте (мы с Фросей не зажигали света) я прошел в большую комнату и опять включил телевизор.
Как раз передавали ошеломляющее открытие, сделанное московскими учеными. Здешними московскими учеными, разумеется. Направив сверхмощные телескопические фотоаппараты во Вселенную, они получили снимок с рельефами, напоминающими рельефы этой планеты. На экране прорезался, как бы образовался из ничего, совершенно круглый шар с неясно обозначенными границами Европы, Азии и Африки.
Диктор зачитал мнения ученых разных стран. Одни утверждали, что это какая-то планета, возможно, обитаемая, другие, наоборот, отвергали начисто (не оспаривали, а именно отвергали) мнение своих коллег и выдвигали новую и, по их словам, куда более убедительную версию. По этой версии, где-то во Вселенной образовалось колоссальное облако, состоящее из азота, кислорода и водорода. Через сто — двести миллиардов лет (срок ничтожный по сравнению с вечностью) это облако может стать планетой — в мире все возможно.
А сейчас… сейчас это просто облако, довольно плотное, в котором, как в зеркале, отражаются всякие космические предметы. Диктор так и сказал предметы. Значит, вероятнее всего, московские ученые получили… зеркальное отражение своей собственной планеты!
Диктор громко расхохотался — настолько наивной показалась ему эта, с позволения сказать, теорийка.
Вместе с ним, наверное, расхохоталась вся здешняя планета. И только мне было не до смеха. Я-то (может быть, один из всех) знал, что никакое это не зеркальное отражение, что это ученые сфотографировали мою родную Землю, и испытывал смешанное чувство смущения и тревоги. Хотелось поскорее вернуться и сказать своим землякам, всем землянам:
— Ждите!.. Они — грядут!..