Да к тому же, пока Сенат удосужился разобрать жалобу Коста, срок его ссылки окончился. Так что теперь он снова свободный человек, имеющий право распоряжаться своей судьбой. Только как он ею распорядится?
2
Анна так увлеклась сервировкой стола, что не заметила, как Коста бесшумно поднялся по ступенькам террасы.
— Анна!
Она вздрогнула и едва не выронила бокал.
— Как вы испугали меня! Чуть не разбила… — все ярче заливаясь краской, говорила она, идя ему навстречу.
— Это было бы к счастью, — весело сказал Коста и, взяв Анну за обе руки, вывел на крыльцо.
Близился вечер, и на террасе, густо увитой диким виноградом, было полутемно. А ему хотелось рассмотреть ее лицо — какой же стала она теперь после всего пережитого.
Анна перехватила его взгляд. Ей всегда и радостно и тревожно бывало, когда Коста на нее смотрел. Радостно потому, что в глазах его она видела преданную любовь; тревожно потому, что к любви примешивалось ожидание. И чтобы уйти от всего этого, она быстро-быстро заговорила:
— Вы удивительный человек, Константин Леванович! Я не перестаю вами восхищаться!
— Да? — удивленно спросил Коста. — Что же именно так восхищает вас?
— Это вы вынудили императора отменить чудовищное распоряжение наместника Кавказа о ссылке горцев на остров Чечень…
— Ах, вот вы о чем! — несколько разочарованно протянул Коста. — «Указ его императорского величества самодержца Всероссийского»…
Действительно, этим указом была ограничена бесконтрольная власть губернаторов и начальников областей, которые без суда и следствия ссылали и «перемещали» тех, кого желали выслать старшины, приставы и начальники округов. Пять лет шла упорная борьба за отмену позорнейшего распоряжения, но решающую роль сыграли статьи Хетагурова, появившиеся после его поездки на остров Чечень.
— Да, — сказал он. — Кое-чего удалось добиться. Но это — уже в прошлом. А я мечтал видеть вас, чтобы поговорить о будущем.
Анна молча вглядывалась в его лицо. Как изменился Коста! Сетка морщин легла под глазами, в кудрявой черной бороде серебрились седые нити и волосы стали реже. Он казался усталым, бесконечно усталым, и даже сейчас, в минуту радости, глаза его были печальны.
— Батюшки, сам Константин Леванович! Давненько не бывал ты в наших краях! — раздался за спиной Коста воркующий бас.
По дорожке, усыпанной гравием, медленно шел Гаппо Баев, старый знакомый Коста, известный владикавказский юрист и присяжный поверенный. Он тоже писал стихи, умеренно прогрессивные, и потому считал себя вправе обращаться с Коста запросто — как-никак коллеги!
— Когда же к нам во Владикавказ пожалуете? Коста грустно усмехнулся.
— Нам с Кахановым в одном городе тесно. Мал, видно, для нас Владикавказ. Он уедет — я приеду…
— Но ведь теперь вы вольный человек?
— Вольный-то вольный, но жить имею право везде, кроме Владикавказа!
Баев недоуменно пожал плечами и добавил немного покровительственно:
— Это, конечно, горько. Но что такое для вашей музы запрещение проживать в том или ином городе? Она — вездесуща. Ваши стихи покорили Осетию, весь Кавказ…
Коста смутили его слова, и он промолчал.
— А знаете, зачем я приехал из Владикавказа? — спросил Баев и, не дожидаясь ответа, сказал: — Специально, чтобы свидеться с вами и потолковать о деле. Люди давно тайком переписывают ваши стихи. Пора уж издать их отдельной книгой. И мы, ваши друзья, решили это сделать.
— Спасибо, Гаппо, за добрые слова, — сдержанно ответил Коста. — Я и сам подумывал о том, чтобы собрать свои осетинские стихи под единым названием «Ирон фандыр» — «Осетинская лира». Но ведь не так это просто…
Гаппо не успел ответить. Кто-то быстро взбежал по ступенькам, крепко обнял Коста за плечи и повернул к себе. Коста с удивлением смотрел на рослого рыжеватого мужчину в форме инженера.
— Ба, Росляков! — не сразу узнал он. — Сколько лет, сколько зим!
— Зачем считать, Коста? — весело отозвался Росляков. — Этак пересчитаешь лета и зимы и поймешь: жизнь позади. Лучше вперед глядеть! Дорогой мой, поздравляю тебя с освобождением. Получил твое последнее письмо и решил: брошу все и поеду повидаться. Хватит дружить на бумаге! Годами не встречаемся.
— Что нового в Грозном? Ты ведь на нефтепромыслах работаешь, в самой, можно сказать, рабочей гуще. Как настроения?
— Настроения хорошие, — понизив голос, ответил Росляков, отведя Коста в сторону. — Я тебе садам привез от друзей твоих.
— У меня, кажется, в Грозном друзей не было… — удивленно сказал Коста, срывая уже начинавший краснеть лапчатый лист дикого винограда.
— У тебя везде друзья, — ласково сказал Росляков. — Но те, о ком я говорю, — это твои близкие друзья: Борис и Мурат…
— Поистине тесен белый свет! — воскликнул Коста. — Как же они к тебе попали?
На террасе стало совсем темно. Анна внесла керосиновую лампу, но друзья продолжали стоять возле перил, ничего не замечая.
— А Синеоков? — спросил Росляков. — У него, брат, питерская школа борьбы! Как приехал на Кавказ, стал своих нащупывать. Ну вот мы и познакомились, — многозначительно продолжал он, явно не договаривая чего-то. — Хороших ты ребят спас, будет из них толк, я об этом позабочусь…
Коста крепко пожал Рослякову руку.
— А ты все тот же верный друг, каким был в гимназии. Помнишь, как «Люцифер» издавали? — задумчиво спросил Коста.
— А как ты нашего директора изобразил, помнишь?
Помнишь, помнишь, помнишь… Какое это счастье, когда есть на земле человек, которому можно сказать это слово и воскресить на мгновение и людей и события, подчас кажущиеся уже нереальными, приснившимися.
Они стояли, забыв обо всем на свете, разговаривали, разговаривали, вспоминали детство и юность, перебирали фамилии товарищей, учителей, гимназисток, с которыми танцевали на своих первых балах….
— Да, — сказал Коста. — Помнишь у Пушкина:
Наставникам, хранившим юность нашу,
Всем честию, и мертвым и живым,
К устам подняв признательную чашу,
Не помня зла, за благо воздадим.
— Нет, Коста, зло надо помнить. И бороться с ним, — серьезно возразил Росляков. — Вот ты молодец, слава тебе, ты своими статьями добился, что остров Чечень перестанет быть могилой горцев. Но забывать о том, что там творилось, нельзя. Я делаю все, чтобы люди ничего не забывали и ничего не прощали. И друзей твоих этому учу.
— Их бы грамоте выучить, — задумчиво сказал Коста, глядя сквозь листву, как высоко-высоко в небе загораются звезды.
— И грамоте учим. В воскресную школу определили, — ответил Росляков. — В рабочие кружки втянули. Слышал такие слова: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»? Вот! Точнее не скажешь. И если соединятся, никто уже их не одолеет. Приезжай к нам на промыслы, убедишься. А тебя у нас хорошо знают. — И добавил, улыбаясь: — И любят. Наши промыслы многоязыкие. Осетин в Грозном много работает. Твои стихи наизусть читают, переписывают друг у друга. А недавно… — Росляков еще понизил голос. — Недавно пришлось мне быть на одном собрании. Окончилось оно, и люди запели. Есть у нас такая традиция — петь после собрания. Прислушался я, мотив вроде «Марсельезы», а слов никак разобрать не могу. Каждый на своем языке поет. Вроде складно, а понять ничего нельзя. Я потом у Бориса спросил, что пели. А он с гордостью отвечает: «Это наш Коста сочинил. «Додой» называется, «Горе». Я ребятам дал, они каждый на свой язык переложили. Потому что горе-то у нас у всех одно…»
Коста с любовью глядел на старого друга. Большой, широкоплечий, Росляков сам походил на рабочего. Сильные, крупные руки натружены, голубые припухшие вены выступили под загорелой огрубевшей кожей. Широкий лоб изрезан морщинами, лицо обветрено, обожжено горным солнцем.
— Да, я слышал, что Гаппо хочет издать твою книгу? Это было бы прекрасно! Правда, не очень-то я люблю этого либеральничающего господинчика, но если он это сделает, — да простятся его грехи! Пусть вся Россия узнает о том, что творится на нашем погибельном, но любимом Кавказе…
— Трудное это дело, — вздохнул Коста. — Какой цензор пропустит мои писания? А поступаться я не стану, не по мне это.
— К столу, к столу! — раздался голос Анны. — Все в сборе, ждут вас. Константин Леванович — редкий гость в наших краях, — сказала она, обращаясь к Рослякову, — а вы присвоили его и никого к нему не подпускаете.
— Простите, Анна Александровна. — И Росляков почтительно поклонился.
3
Несколько дней провел Коста в Пятигорске, но ответа от Анны так и не получил. Она избегала оставаться с ним наедине, а когда все же, улучив минуту, он заговаривал с ней, сразу мрачнела, вздыхала, отмалчивалась. И лишь однажды сказала уверенно:
— Вы не сердитесь на меня, Константин Леванович. Для того чтобы ответить вам, я должна прежде всего дать ответ самой себе. А я ничего не знаю, кроме разве того, что нет у меня сейчас человека ближе вас и дороже. Только смогу ли я принести вам счастье? И буду ли счастлива сама? Не знаю… Я не вполне еще оправилась от своего горя, иной раз кажется, что все это — лишь дурной сон. Прошу вас, пожалуйста, не торопите меня…
Она глядела на него своими огромными, полными слез глазами, и у Коста сердце щемило от любви и жалости. Он знал, что если хочет добиться ее руки, то должен требовать ответа именно сейчас, должен убедить, что они будут счастливы, потому что он любит ее так, как не даст ей бог любимой быть другим…
Настаивать, требовать ответа сейчас же он не мог, и, понимая, что оттяжка не принесет ему ничего хорошего, но в то же время и надеясь на что-то в глубине души, Коста отступил.
Вернувшись в Ставрополь, он почувствовал себя плохо. Годы лишений и напряженного труда не могли не сказаться на здоровье. Еще в прошлом году врачи установили, что у него начинает развиваться костный туберкулез. Но он все перемогался, не лечился, старался не замечать ухудшения.