За вас отдам я жизнь. Повесть о Коста Хетагурове — страница 9 из 58

— А меня отвезли в Царское Село, в Александровский корпус для малолетних, в 1853 году определили в Морской кадетский корпус. Грубость и ухарство — вот были главные законы этого корпуса, — говорил Верещагин. — Наказания строжайшие: нас ставили в полной выкладке «под часы», оставляли без обеда и отпуска, сажали в карцер, секли розгами…

Секли розгами…

Коста глядел на этого статного человека, с высоким открытым лбом и густой окладистой бородой, человека, которого уважали и Стасов, и Крамской, и многие, многие другие, и представить себе не мог, что он испытывал такие унижения. Уж кто-кто, а Коста прекрасно знал розги. На всю жизнь запомнил он один теплый июньский день. В крохотной нарской школе начались летние каникулы. Коста перешел в третий класс, казалось, все обстоит прекрасно, но в голове его засела мысль: во что бы то ни стало похитить у своего дяди-учителя коня — очень уж хотелось насолить дяде за все, что терпел от него и сам Коста, и все его однокашники. Ведь за самую безобидную шалость учитель ставил провинившегося в угол, на зерна или на камешки, хлестал дубовой линейкой по пальцам и по щекам. Руки отекали, на них появлялись кровавые полосы, на щеках долго краснели рубцы. И никто в ауле не решался заступиться за детей. «Один учитель на все ущелье. Захочет — выучит мальчика грамоте, не захочет — выгонит из школы. Он сам себе закон: богом и царем одарен правами и светом учения». Так говорили люди и на нихасе[7], и на поминках — всюду, где встречались, но этим и кончалось. Да и кому было жаловаться? Разве имели право простые люди жаловаться на пристава, на попа, на учителя?

Но Коста думал иначе. Дождавшись часа, когда в последний день перед каникулами учитель в сопровождении попа и пристава вышел из школы и направился привычной тропкой в один из богатых домов отвести душу после «нудного труда с маленькими дикарями», Коста кинулся к гнедому, отвязал его от столба и легко прыгнул в седло.

— До свидания, друзья! — крикнул он товарищам, так и застывшим от удивления посреди школьного двора. И дал шпоры.

А гнедой словно только и ждал такого седока. Мгновенно взяв с места, он радостно заржал и помчался по каменистой дороге, ведущей в глубину ущелья.

— Коста, Коста! Он сбросит тебя! Разобьешься! — кричали ребята. Но маленький всадник уже ничего не слышал.

Борис — молочный брат Коста и лучший его друг — играл в это время в бабки и не заметил происшедшего. Но услышав, как ребята восхищаются поступком Коста, воздел руки к небу и взмолился:

— Господи, спаси моего брата! Уастырджи, убереги его от несчастья, не дай свалиться в пропасть! Мы принесем тебе в жертву нашего жирного серого барана, только помоги ему, Уастырджи, добрый друг путников!

Но тут раздался крик:

— Иуане, Иуане! Твоего коня угнали!

Оглянувшись, Борис увидел двух мальчиков, с воплями несущихся к аулу. Один из них, Магомет, был сыном пристава. Длинный, чернявый, он слил трусом и доносчиком — обо всем, что видел и слышал, немедленно сообщал папаше, а при случае — учителю и попу. Другой — попович Андрей Андромах, тоже порядочный фискал.

Борис бросился за ними, но нагнал лишь у самого крыльца, где восседали все три друга — священник, учитель и пристав. И еще четвертый… Кто он такой, этот пузатенький человечек с пистолетом в руке? Не успел Борис подумать об этом, как пузатый поднял руку и выстрелил.

Это был выстрел тревоги. Но в страхе Борис решил, что пуля пущена в Коста, и тот уже убит… «Ах ты, гиена!» — прошептал Борис и упал, словно сам был подстрелен: от ужаса он потерял сознание…

Стемнело. Казалось, горы сдвинулись над аулом и утопили его во мраке. Придя в себя, Борис пробирался домой переулком, погруженным в могильный мрак, и сердце его колотилось так, словно не умещалось в груди. Что сделают с Коста подвыпившие пристав и старшина? Ведь за ним организована погоня! «Только бы не убили! — думал он. — Ведь и заступиться за него сейчас некому».

Действительно, Михел, отец Бориса, несколько дней назад уехал за хребет, а Леван, отец Коста, — во Владикавказе.

Едва Борис приблизился к своей сакле, как услышал из темноты жалобный плач маленькой Хадизат.

— Че-е-ендзе! Уа-а-а, Чендзе! — сквозь слезы причитала она. — Сына твоего убили!

— Не плачь, Хадизат! — крикнул Борис. — Никто меня не убивал! Зачем пугаешь нана!..[8]

Хадизат бросилась к Борису.

— Не тебя! Коста убили!.. — Теперь она уже рыдала. — Не дышит он, кровь в ушах и на губах…

— Не кричи, дурочка, ведь у Чендзе сердце разорвется! — торопливо прошептал Борис и, отстранив девочку, побежал вверх по переулку, к сакле Хетагуровых.

Но Чендзе, выскочив из дому, бросилась за сыном, а вслед за нею, не переставая жалобно всхлипывать, бежала и Хадизат.

— Они бы его насмерть забили, но тут подоспел дедушка Долат, вырвал у них Коста и на руках унес в дом. Они ему кричали: «А-а-а, защищаешь! Избаловал ты его! Абреком хочешь сделать!» А потом пристав и учитель покрутили усы и ушли. «Спасибо! — кричала им вслед Кизьмида. — Помогли мне проучить щенка! Надолго теперь запомнит!..»

Голос Хадизат прервался, и она снова заплакала.

— Почему ты раньше не прибежала ко мне? — с укором спросила девочку Чендзе.

— Боялась я…

— Эх ты, а еще подружкой считаешься! — упрекнул Борис. — Лягушонок ты дрожащий! — И презрительно сплюнул. — Взяла бы камень потяжелее да запустила в голову этому пьянице-приставу! Ты ж там была!..

Сакля Левана Хетагурова приютилась на скале, нависшей над Наром. Из открытой двери вырывалась в ночную темноту полоса света. Чендзе, а вслед за ней Борис и Хадизат вошли в дом,

У самого очага, в светильнике, выкованном из железа искусным кузнецом, весело потрескивали сухие сосновые щепки, освещая железные фигурки баранов, козлов и быков, расставленные по краям светильника, — керосин был слишком большой роскошью для небогатого хозяина сакли.

Над очагом висел на цепи маленький чугунный котел, под ним еще теплился кизяк.

Чендзе быстро растолкала женщин, столпившихся у постели Коста. Он лежал на деревянной кровати, сколоченной из обтесанных дубовых досок, на сером войлоке, заменявшем ему матрац. Вот на этой кровати умирала после родов его мать. Была бы она жива, кто посмел бы так надругаться над мальчиком?

На одежде Коста засохли темные пятна крови, лица не было видно, — он лежал, повернувшись к каменной стене, сырой, черной от копоти, оседавшей на ней многие десятилетия подряд.

Чендзе присела на кровать, обняла мальчика своими сильными руками, приподняла и бережно прижала к себе, встревоженно вглядываясь в его худое, бледное, иссеченное лицо.

— За что же это они тебя? Ох, сын мой, свет мой! — сквозь рыдания приговаривала Чендзе.

— Возьми меня, нана! — простонал Коста. — Не хочу я здесь жить, не хочу!

Сопровождаемый несколькими стариками в саклю вошел дед Долат. Известный в ущелье своими сказаниями и песнями, он умел еще находить целебные травы. Вырвав Коста из рук озверевших мучителей, дед отправился за лекарствами. Сейчас он положил на край кровати «аптечку», чистые лоскутки бязи для перевязки ран и приказал:

— Отойди-ка, Чендзе, от мальчика, я его лечить стану.

Сухими пальцами старик огладил свою снежно-белую бороду, попросил принести чистой воды. Хадизат держала в руке лучинку, и при ее неверном красноватом свете дед принялся промывать раны. Коста молчал. Он был смущен тем, что им занималось столько уважаемых людей, но раскаяния не чувствовал. Наоборот, мальчик гордился тем, что проскакал по всему ущелью на быстром, горячем и послушном коне своего дяди и учителя.

Зря только он послушался стариков из соседнего аула. Сначала те похвалили парня за смелость, назвали его настоящим мужчиной. Теперь конь должен принадлежать ему, а Иуане-учителю останется лишь гордиться тем, что его племянник растет джигитом. И старики посоветовали Коста немедленно вернуться домой, смело завести коня к себе в конюшню, накормить — в общем, чувствовать себя его хозяином. И Коста послушался…

У самого въезда в аул его дружелюбно приветствовал усатый пьянчуга-пристав. Коста придержал коня, а коварный усач, ухватившись за повод, шел рядом, расхваливая парня за отвагу. Но как только они вошли в аул, пристав, словно тигр, прыгнул на мальчика и сдернул его с коня.

На помощь приставу подоспели учитель и мачеха…

Рассказывая эту историю Верещагину, Коста так волновался, словно все случилось только вчера и не было сейчас ни Невы, вдоль которой они шагали, ни угасающего петербургского дня.

— Суровая правда — вот наш учитель! — негромко подытожил услышанное Верещагин. — Да, мой юный друг, суровая правда. И если кто-нибудь скажет, что у меня какая-нибудь сцена, написанная в действительности при ярком солнечном освещении, сделана в мастерской, или, например, сцена, происходившая под морозным небом севера, создана в уютной теплой комнате, — значит, я не художник. Реализм требует от творца точности и в главном, и в деталях, — я говорю, конечно, о том реализме, который не только не исключает идею, но, напротив, заключает ее в себе.

Они вышли на небольшую площадь…

— Вот здесь разорвалась бомба Гриневицкого, — понизив голос, сказал Верещагин.

Коста огляделся. Сумерки все сгущались, моросил мелкий дождь, кисеей затягивая купола церквей и соборов.

— Первым из метальщиков кинул бомбу Русаков, — продолжал Верещагин, беря Коста под руку. — Но она убила лишь коней. Царь, выйдя из кареты, громко сказал: «Слава богу!» — «Слава ли?» — переспросил Гриневицкий и бросил вторую бомбу, которой царю оторвало ноги. Первое правительственное сообщение появилось к вечеру и начиналось словами: «Воля всевышнего свершилась. Господу богу угодно было призвать к себе возлюбленного…» Но потом спохватились, поняли нелепость такого сообщения, заменили другим, а это постарались изъять. Однако кое у кого хранится… — с усмешкой сказал Верещагин. — Вот здесь, говорят, весь булыжник в крови был… — Он задумался, нахмурился. — За царскую кровь сторицей заплачено кровью казненных… Жестока российская действительность. Я вот сейчас картину задумал: на фоне столичного города с дымящимися фабричными трубами, в серый снежный день чернеет виселица. На виселице — революционер в белом саване. Жандармы теснят толпу…