Тот рванулся из рук, но хватка у Деларова была крепкой. Не отпуская Тимофея, Евстрат Иванович дотащил его до дверей и еще дважды с силой ударил по глазам, по лицу. Толкнул к стене. Все было в этих ударах: и усталость бесконечная, и душевная боль, и синица московская, осенняя.
— Вор! — крикнул. — Вор! — Будто забыл другие слова, а скорее, у него злее слов не было.
Оттирая с лица кровь, Тимофей поднялся на ноги.
— Да я, — забормотал, зашлепал вонючим, пьяным ртом, — я…
Но Деларов на него уже не глядел, а растворил дверь и крикнул:
— Эй, кто там?
К нему подбежали, бухая сапогами.
— Кондратия, — сказал, задыхаясь, Евстрат Иванович, — сей же миг!
Прикрыв дверь, вернулся в склад. Сунул руки за кушак. Стоял. Смотрел. Грудь ходуном ходила.
Тимофей сопел у стены. Наклонился, отсмаркивая кровь в полу армяка.
— Где спирт? — жестко спросил Деларов.
Тимофей, суетясь, мышью скользнул между бочек.
Спина у него гнулась, словно перебитая в пояснице. Вынес анкерок.
— Второй где?
— Да… — начал было Тимофей.
— Ну!
Тимофей боком, боком посунулся к стене.
— Да я, да эх… — забормотал, заскулил невнятно.
— Где второй анкерок? — подступил к нему Деларов.
Тимофей, не сводя глаз с управителя, наклонился, поднял из–за кулей анкерок. Деларов рывком выдернул бочонок у него из рук. Анкерок был пуст.
— Так, — сказал Евстрат Иванович, — так, значится…
Вошел Кондратий и, только глянул на Деларова, на бочонок, на прижавшегося к стене Тимофея, все уразумел. Но, однако же, ухватил Тимофея за грудь, подтащил к себе цепкой, как клешня, рукой, потянул носом воздух. Лицо гадливо исказилось.
Деларов опустил анкерок на пол.
— В чулан его запри, Кондратий, — сказал глухо, с едва сдерживаемым гневом, — да возвращайся. Вдвоем склад осмотрим.
Его трясло и от беспокойства за провиантский припас, и от досады, что не углядел воровства. Он ругал себя последними словами. Лицо налилось пунцовой краской. Сохранность провианта означала: выжить аль нет крепостце во всю долгую зиму.
Однако рыба, солонина, другой провиантский припас оказались в сохранности. Деларов каждый куль развязывал, каждую бочку вскрывал, обнюхивал, осматривал дотошно. Нет, тухлятины не было. И на то — вздохнули с облегчением. Но вот за мукой Тимофей не доглядел. В некоторых кулях проглядывала зеленью плесень. У Деларова пухли желваки на скулах, когда он растирал в жестких пальцах прелые комки.
В амбаре провозились до вечера. Заплесневелую муку надо было перевеить, ссыпать в сухие кули, но, как ни гнулись, а и половины не успели сделать.
— Кончай, Евстрат Иванович, — наконец сказал Кондратий, — изломаемся, еще и завтра день будет.
Деларов откачнулся от бочки и, уперев руки в поясницу, с трудом выпрямился.
— Завтра? — спросил, морщась. — А что хасхак–то сказал — помнишь?
— Да ничего, — возразил Кондратий, — небо вроде чистое.
— Нет, брат, он не ошибется. Они приметы знают лучше нашего. Но, однако, давай шабашить. — Деларов взялся за фонарь. В дверях оглянулся и, оглядев склад, с болью, с мукой, с обидой горькой сказал: — Ох, сукин сын!
Кондратий посмотрел на него, но промолчал.
По крепостце уже знали о случившемся, и ватага стояла у дома управителя. Лица хмурые, плечи опущены — уходились за день, да известно было, для чего собрались. Толпа раздалась, пропуская Деларова и Кондратия.
Евстрат Иванович остановился, наклонив горбоносое лицо. Кондратий взглянул на него сбоку. Увидел: жесткие морщины у губ, впалая щека и большой черный глаз, взглядывавший сумно.
Ватага молчала. Молчал и управитель, и всем ясно стало, что приговор Тимофею вынесен.
Наконец Деларов тяжело ступил на крыльцо и пошел, давя на ступени. И то, как он шел — медленно, отчетливо переставляя ноги со ступени на ступень, и спина его — широкая в плечах, с той особой сутулостью, что свидетельствует непременно о недюжинной силе, и напряженный затылок — прямой и костистый — сказали каждому: этот не отступит и на шаг от старого ватажного, хотя и не писанного никем, но неизменно исполняемого закона.
Тимофей Портянка убито молчал за дверью чулана. Он слышал по голосам, как собралась у дома ватага, потом, когда разом все смолкли, понял, что пришел Деларов, и сей миг по грузным шагам, проскрипевшим по ступеням, догадался, что управитель вошел в избу. Тимофей, напрягшись, застыл, не дыша. От управителя, от людей, перед которыми ему предстояло сейчас стать лицом к лицу, его отделяла только зыбкая стенка чулана. В палец, два толщиной, но все же она казалась защитой. Последней защитой. И все в нем молило, чтобы стенка эта отделяла его от того, что должно было случиться, как можно дольше.
— Выходи, — низко сказал Евстрат Иванович.
В чулане слабо шаркнули подошвы. Неверной рукой Тимофей толкнулся в дверь, и она пошла от него с режущим скрипом. И этот высокий, скрежещущий звук будто резанул Тимофея по сердцу. «Выходить, выходить, — не то подумал, не то прошептал он, — надо выходить». И вышагнул из темноты чулана.
Деларов стоял посреди избы.
— Кондратий, — сказал он, — дай анкерок.
Кондратий вступил в круг света, высвеченный висящим на крюке фонарем. В руках у него был обвязанный веревкой анкерок. Тогда только Тимофей Портянка до конца понял, что его ждет.
Деларов, густо побагровев, медленно, но с неотвратимой последовательностью, как и все, что он делал сейчас, подступил к Тимофею и рывком накинул ему на шею веревочную петлю с укрепленным на ней анкерком. Это и был старый закон: вору вешали на шею ворованное и выставляли перед ватагой. Многих притом били. Иных и до смерти.
— Иди, — сказал Деларов.
Тимофей переставил неживые ноги. Они не слушались, будто чужие.
— Иди, — повторил Евстрат Иванович, словно толкнул в спину без всякой жалости.
Тимофей, запнувшись о порожек, вышел на крыльцо. Упал на колени.
— Браты, браты! — вскинулся рыдающий, высокий его голос. — Браты! Бес попутал. Бес…
Деларов всей ладонью прихлопнул дверь. С Тимофеем он поступил, как считал должным. Но с ним он покончил. Назавтра надо было ждать бурю, и теперь это занимало Деларова целиком.
Зима в Иркутске случилась снежной. На удивление, при обильном снеге — холодной, как редко бывало. Мороз был такой, что выжимал гвозди из заборов. Так давили холода на дерево, что гвозди вылазили на палец. Снег тут же заматерел. Ветры с Байкала ломали окна в домах, а в одну из ночей с церкви соборной содрало железную крышу, и тогда же в Девичьем монастыре уронило крест. Колокола в ночи под ветром гудели, и боязно, неуютно становилось под вой пурги и неумолчное, стонущее рыдание меди. То, что уронило крест и он от удара о землю развалился на куски, особо напугало иркутян. «Худо, — шептали, — ох худо». Старухи от страха и вовсе молвить что–либо боялись.
Шепоты, шепоты пошли по городу.
Опасались пожаров. Страшно было и подумать: ай вспыхнет где–нибудь. Крестились: «Не приведи, господи… Спаси и помилуй».
Но пожар все же вспыхнул. Загорелся дом священнической вдовы Урлоцкой. Недоглядела попадья. Не то золу горячую по дурости дворовая баба под сарай сыпанула, не то иная причина была, пламя вымахнуло выше крыши. В полночь над городом ударили в колокола. Народ вылетел на улицы. Мужики, бабы, малая ребятня. Кто что надел, в том и выскочил на мороз. А как же — выскочишь! Жить–то всем хотелось. Снег в улицах был ал от сполохов, в лица несло едучей горечью дыма. Бабы — известное дело — заголосили. Во все лицо глаза, в них сполохи пожара и раздирающий душу крик на весь город: «Бед–а–а‑а!»
Пламя обняло тугими жгутами выстоявшийся дом, будто желая поднять в черное небо.
Попадья захлебнулась в крике и упала на подхватившие ее руки соседей. Доброхоты потащили попадью подальше от напиравшего жара. Ноги ее мертво волоклись по снегу.
Но, по счастью, ветер унялся накануне. Ночь была тиха, и огонь сбили быстро. Сгорели лишь соседние дома священника Троепольского да купцов Мичурина и Елизова. Обошлось малым.
Мичурин — высокий старик со староверческой по пояс бородой — в огонь бросался. Еле удержали. Куда в огонь–то: пылала крыша. Старик опустился на снег и замолк. Борода была забита гарью. Крыша тут же рухнула. Только искры взметнулись.
Иван Ларионович вернулся с пожарища на рассвете. Шуба дымом пропахла. Едва шагнул через порог, ему сказали:
— Прибегали от Шелиховых. Наталья Алексеевна привела обоз.
Иван Ларионович развернулся и выскочил из дома. Сани от крыльца не успели отъехать.
— К Шелиховым, — сказал, — быстро!
«Почему Наталья? — подумал. — А Гришка что же? Не случилось ли чего?» Ждал Григория Ивановича. Очень ждал. Помнил о разговоре с губернатором, об экспедиции в Японию. Государственное было дело, и Иван Ларионович понимал, что Шелихов сейчас, как никогда, нужен в Иркутске. Сам опасался встревать в такие сложности.
Сани на подъезде к шелиховскому дому чуть не опрокинуло. Иван Ларионович вылетел на снег и, забыв обругать мужика, выворотившего хозяина на обочину, подхватил полы шубы и взбежал на крыльцо. Сильно дернул за обледеневшую ручку колокольца. Но, как ни спешил, а увидел: улица, двор заставлены санями. Зашпиленные воза залеплены снегом, лошаденки обмерзли инеем. Знать, только–только пришли. У лабазов, однако, уже суетились, покрикивали шелиховские приказчики. Из расшпиленного воза сносили вороха мехов. Шум стоял, неразбериха, как всегда, коли нагрянет нежданно такой вот обоз, что подъезды к лабазам забьют и возы станут оглобля к оглобле.
«Так, — подумал Голиков, — кстати, вот кстати Гришка поспел с мехами. В самую точку угодил».
Наталью Алексеевну Голиков расцеловал троекратно, сказал:
— С приездом, дочка. — Но тут же и спросил, тревожно заглядывая в глаза: — Где сам–то, почему не приехал? Галиот с хлебом отправил? — И шубу не снял, вываленную в снегу. Все хотел узнать в минуту.