— Работники это были, — сказал Потап и повторил, как хорошо продуманное и решенное, — работники.
Но всего, что знал, поведать Потап Зайков не мог. Силы его были на исходе. В конце зимы Зайков умер.
Случилось это ночью. В землянке спали, и только Баранов сидел у очага. Неверные отсветы скользили по низко нависшему потолку, и лицо Александра Андреевича, склоненное над очагом, опущенные между колен набрякшие руки то отчетливо выплывали из сумрака, то вновь погружались в тень. Баранов сидел, плотно сомкнув губы.
Неожиданно он почувствовал взгляд и оглянулся. С лавки смотрел на него немигающими глазами Потап.
— Подойди ко мне, — негромко, но ясно сказал Зайков.
Говорят, что человека судят не по тому, как родился, и даже не по тому, как жил, но единственно — как умирал. Рождаются люди несмышлеными, но вот умирают, собрав в себе все, что накопили за жизнь, и здесь–то, перед последним пределом и выкажется, выплеснется наружу, выйдет без утайки и доброе, и злое души человеческой. Труслива ли она, смела ли, мудра, или маковки от вечности в нее не запало за прожитые годы.
Баранов шагнул к Потапу.
Все так же глядя, не мигая, на него, Зайков сказал отчетливо, как давно не говорил:
— Пуп завязывайте потуже. Для жизни его крепко затягивать надо. — Передохнул и еще сказал: — И до вас ходили здесь мужики добрые, а вам дальше идти.
Потапа похоронили в мерзлой земле Унолашки.
Баранов, бросив первую горсть земли в могилу Зайкова, подумал: «Вот какие дорогие земли новые…»
Рассказы Зайкова вошли в него навсегда. Не зря, вовсе не зря Потап, преодолевая смертную муку, разговоры вел. Он мысль свою имел и своего достиг.
И еще подумал на могиле Зайкова Баранов: «В последнюю минуту не себя жалел Потап и не о себе заботу имел, но о нас». И другие слова Потапа вспомнились: «Работники это были. Работники».
Похоронив Зайкова, Баранов распорядился строить байдары. Решил, как только вскроются льды, идти морем на Кадьяк.
Тимофей Портянка сидел на почетной шкуре у очага старейшины стойбища. Шкура была бобровая, с алой прошивью по краю темного меха, и такого густого и плотного, что пальцы не могли разгрести подпушь. В хижине пахло жареным мясом, от очага тянуло уютным теплом, но Тимофей сидел ровно, подняв плечи, будто ему в спину поддувало сквозняком. Лицо было сосредоточенно и настороженно. Он был недоволен, но сдерживал себя, и только пальцы, перебиравшие мех, выдавали раздражение.
Старейшина — крепкий, рослый, нестарый человек, сидя напротив Тимофея, не спеша щепотью брал ягоды моченой рыжей морошки из стоящей перед ним долбленой миски и отправлял в рот. Жевал, не размыкая губ…
Оба молчали. И затягивающееся молчание больше и больше наваливалось на сидящих у очага чувством взаимной неприязни и тревоги.
Тимофей понимал: нужно сей же миг найти слова, которые, как хороший удар, развалят нарастающий лед недоверия. Но слов таких найти не мог. Его беспокоило неподвижное лицо старейшины, не давая внутренне собраться и преодолеть возникшую между ними преграду.
Тимофей зарылся пальцами в мех.
За зиму ватага Портянки прошла до Чугацкого залива. Побывала в десятках стойбищ. Тимофей теперь знал: неведомые люди, что раздали индейцам бумаги и медали, — испанцы. Они боялись, что русские выйдут к Калифорнии, и пытались сдержать их продвижение. В нартах Тимофея, завернутые в шкуру, лежало с десяток испанских гербовых бумаг и серебряных медалей. Все это он выменял у индейцев побережья. Бумаги и медали индейцы отдавали легко.
Намного сложнее было с чугунными столбами, указывавшими на принадлежность земель побережья России. У Тимофея была карта с точными указаниями, где были поставлены столбы. Но когда он обнаруживал, что столба нет, — ближние стойбища отказывались указать, где столб и кто его вырыл. Индейцы считали столбы предметом поклонения россиян и боялись их гнева за то, что подняли руку на святыню. Около каждого индейского стойбища стояло по десятку деревянных резных столбов с изображением орла, сохатого, ворона, бобра, иных птиц или животных — хранителей племени. Им приносили жертвы, им молились, и смерть грозила каждому, кто бы посмел надругаться над ними. Столбы российские были для индейцев однозначны с их священными знаками.
Старейшина отодвинул чашку. Вытер пальцы. Жесткое, с острыми чертами лицо по–прежнему было неподвижно. Он не поднимал глаз на гостя.
Тимофей обратился к сидевшему чуть поодаль от очага толмачу:
— Передай: мы хотим мира. Только мира.
Несмотря на раздражение, Тимофей старался унять голос, говорить как можно мягче.
Но полуопущенные веки индейца так и не поднялись.
В костре ярко вспыхнула сухая былка, и взметнувшееся пламя на мгновение осветило лицо старейшины. Оно было медно–золотистого цвета и словно вытесано из куска прибрежных красных гранитов, в которые веками бьют волны, но не могут оставить на них и малой трещины. Хорошо очерченные губы старейшины были сложены строго.
— Мы не принесем зла его племени, — сказал Тимофей, — ежели разыщем и восстановим столб. Напротив, восстановленный столб станет знаком нашей дружбы.
Толмач наклонился к старейшине.
«Может, он неправильно переводит, — беспокойно подумал Тимофей, — чего–то не договаривает?» Портянка сидел со старейшиной половину дня и не добился ничего. «Как убедить его?» — спросил себя в который раз и не нашел ответа.
Толмач говорил и говорил, а Тимофей с недоверием вслушивался в гортанную речь, со странно звучавшими для слуха россиянина взрывными звуками. Речь напоминала всплески ручья. Но не тихого и медленного, а такого, что прорывается с силой через завалы, взбрасывает струи к небу, бьется, хлещет волной в острые грани камней. Тимофей, напрягаясь, пытался проникнуть в смысл незнакомых слов, но разобрать ничего не мог.
— Я знаю, — продолжил Портянка, — индейцы не сделали бы этого, ежели бы их не научили злые люди. Столбы стояли не один год. И все было, как надо. Поставим столбы и опять будем торговать и встречаться у очага в мирной беседе.
И тут словно облегчающим ветерком пронесло в хижине. Старейшина, внимательно слушавший толмача, наконец отвернулся от него и впервые поднял глаза на Тимофея. Глаза смотрели прямо и упорно. В очаге треснул сучок, но старейшина глаз не отвел.
— Белый человек, — сказал старейшина, — ты не убивал наших стариков и не забирал наших женщин. Тебе я верю. Но твоего священного столба я пока не покажу и не назову имена тех, кто его свалил. Мы поступим по–другому.
Толмач с недоумением взглянул на замолчавшего старейшину.
Тимофей ждал.
— Мы сами, — продолжил старейшина, — найдем столб и поставим его. Но твои глаза не должны видеть ни того, кто его будет искать, ни того, кто его вроет на прежнее место. Ты не хочешь зла, и я не хочу зла. Мы поступим так, как я говорю, — не дадим злой силе взять верх в твоем сердце. То, что не увидят глаза, — не узнает человек.
Тимофей, уже отчаявшийся добиться толку, от неожиданности приподнялся на почетной шкуре и, перегнувшись через очаг, хлопнул старейшину по плечу.
— Молодец! — воскликнул. — Вот молодец! Я согласен! Пускай будет по–твоему. — И отпрянул, словно обжегся.
Глаза старейшины блеснули, как обнаженные ножи.
— Почему белый человек ударил меня по плечу? — спросил он. — Белый человек недоволен?
Толмач быстро–быстро начал объяснять. Тимофей с удивлением смотрел на старейшину. Лицо того снова сделалось неподвижно и замкнуто.
— Что он говорит? — спросил Тимофей у толмача.
— Он не понял, почему ты ударил его по плечу.
— Не понял? — поразился Тимофей. — Да скажи ты ему — такой у нас обычай. — И засмеялся.
Этот смех, вырвавшийся из груди Портянки с облегчением, с несдерживаемой радостью, что наконец–то они поняли друг друга, наверно, и решил все скорее слов. Смех не требует перевода и говорит о человеке порой больше, чем он сам может рассказать о себе.
Лицо старейшины смягчилось.
— Охотники, — сказал он, — пошли в лес. Надеюсь, охота будет удачной. Священный столб белого человека, — продолжил старейшина, — мы покажем ему завтра. А сегодня пускай будет праздник. — И подвинул Тимофею миску с морошкой.
Тимофей всей горстью взял ягоду и запустил в рот. Знал, что, по индейскому обычаю, отказываться от угощения нельзя. Да сейчас он не то что ягоду, но змею бы съел!
Старейшина бросил в очаг смолистые чурочки. Их обняло пламя.
Охотники пришли, когда солнце встало в зенит. Их услышали издалека, по громким крикам и ударам костяных дубин в долбленные из дерева барабаны.
— Охота удачна, — сказал старейшина, — и я рад угостить белого человека у своего очага.
Он поднялся и вышагнул из хижины. Портянка с толмачом поспешили за ним.
Стойбище, до того безлюдное, притихшее, словно покинутое людьми, разом ожило. Из хижин высыпало множество женщин в пестрых и ярких одеждах, детей в расшивных меховых парках с черными как смоль, непокрытыми головами, страшноглазых старух и стариков. С громкими криками толпа устремилась на край стойбища, к священным столбам.
Вперед вышел старейшина и стал поодаль от других, воздев руки к небу. Голоса смолкли, и вновь стали слышны удары в барабан со стороны леса, подступавшего к стойбищу с пологого спуска невысокой сопки. Удары нарастали, и барабан уже бил громко, резко, что колокол хорошей меди.
Тимофей вытянул шею, вглядываясь в заросли. Увидел: за стволами зачернели фигуры людей, и на опушку выступили охотники, несущие на слегах тушу сохатого. Ее несли четыре пары мужчин, ступавших тяжело, как люди, нагруженные немалым грузом. Толпа у священных столбов молчала, застыв в неподвижности. И только старейшина сделал несколько шагов навстречу охотникам и вновь остановился с поднятыми к небу руками. Барабан забил во всю мощь. Удары сыпались частой дробью, сливаясь в единый нарастающий, гудящий звук, в котором можно было угадать яростный рев зверя, тревожные крики охотников, треск ломаемых сохатым ветвей…