Слова капитана рвал и путал ветер, но все же голос выдал волнение. Баранов понял: дело нешутейное. И разом собрался, скрепился душой, как всегда, предчувствуя опасность.
Великое дело вот так вот — в минуту опасную — душу скрепить, не дать страху побороть себя. Страшно всем, но тот лишь сверху станет, кто страх за горло возьмет. Истина эта старая, ан не каждый ее помнит в минуту испытаний.
Очередной вал, вспенившись у борта, захлестнул капитанскую рубку. Баранова ударило так, что он не устоял на ногах. Его швырнуло к переборке. Он поднялся на колени, но его сшибло в другой раз, потащило по палубе. Бочаров едва успел придержать управителя за мокрую полу тулупчика. Александр Андреевич, из последних сил подтянувшись за леер, встал рядом с капитаном. Грудь была полна воды, мокрый тулупчик наваливался на плечи тяжким грузом. С трудом выхаркав обжигавшую горло соль, Баранов вновь оборотился лицом к капитану.
Тот по–прежнему стоял столбом, руки стыли на леере.
— Ты бы в каюту шел, Александр Андреевич, — крикнул, не поворачиваясь, Бочаров, — чего здесь–то?
Но Баранов только упрямо мотнул головой: ничего — де, ничего. А ветер отбрасывал от леера, жег лицо. Новый вал наползал на галиот.
Раздувая шею, Бочаров прорычал в темноту:
— Марселя ставить!
Марселя были последней надеждой капитана. Парусности не хватало, и Бочаров рассчитывал, что марселя вытянут тяжелый корабль на волну.
Валы стремительно сшибались, били и били в борта галиота.
Трудно было поверить, что ватажники пойдут на мачты в такую качку. Судно укладывало с борта на борт. Но Бочаров вновь прорычал:
— Все наверх, сучьи дети!
И Баранов увидел, как на ванты тенью бросился один, за ним другой, третий…
Отправив галиот «Три Святителя» в дальний поход, Григорий Иванович Шелихов вздохнул с облегчением. Сдержал слово перед поселенцами новых земель — прислать еще в этом году судно. Но тут же заторопился. Спокойно дня не просидел. Знал: многое еще необходимо на Кадьяке, да и с провиантом на новых землях трудно. Нужда великая была снарядить хотя бы еще один галиот и отправлять не мешкая. Хлеб, хлеб ждали поселенцы.
Не в силах усидеть за столом, Шелихов поднялся, шагнул к окну и сильным кулаком ударил в раму. Половины рамы распались, и в застоявшийся, спертый воздух пакгауза ворвалась живая струя. Приказчик подхватил сорвавшиеся со стола бумажки. Но Шелихов даже не обернулся. Стоял, смотрел, как завиваются на волнах белые барашки. Ветер трепал, путал ему волосы.
— Ну, — наконец обернулся Шелихов к приказчику, — что скажешь?
Тот пожал плечами.
— Нет, — сказал Шелихов, — надо найти. — И опять, повернувшись к окну, поймал за ручку хлопавшую на ветру раму, притянул с силой.
Приказчик молча смотрел на широкую спину хозяина.
— Найти, — закрыв окно, повторил Шелихов, — непременно найти.
В тот же день он поговорил с одним купцом, другим и выведал: хлеб в Охотске есть в лабазах капитана порта Коха. Свой ли, государственный — не знали. Провиантских складов портовых никто не проверял, а Готлиб Иванович говорил: хлеб его — и требовал бешеных денег. Шелихов и так и эдак к нему подъезжал, но Кох не уступал и полушки.
— Ты купец, Григорий Иванович, — посмеивался, — купец… Знаешь, цену назначают по спросу. — И плечиком при этих словах поиграл, словно свербило у него в спине: — Хе–хе…
Сломал Кох лицо сладкой истомой, потянулся, выворачивая суставчики: «И‑ах!»
Знал: Шелихову деваться некуда.
Плюнуть только и оставалось, но а хлебушек… Приходилось соглашаться.
— Дело–то державное, Готлиб Иванович, — все же сказал Шелихов, — державное. Уступил бы.
Кох взглянул сумно.
— Понятно, — возразил, — а мы о державе денно и нощно печемся. Живота не жалеем. Я вот, к примеру, с зари до зари в присутственном месте. Куска некогда перехватить. Да и ночью, ночью караулы проверяешь, солдатушек учишь. Не до сна–а–а, — он растянул слово, как ежели бы зевота рот ему раздирала. Руками развел: — Какой уж сон? — Откинулся на спинку стульчика. Глаза глядели с усмешкой.
Шелихов каблуком в пол пристукнул. Подумал: «Неужто удавки на тебя нет?» А вслух сказал, глуша голос:
— Какая окончательная цена будет?
— Названа, названа цена, голубок.
Во всем стал припоном капитан порта. Медеплавильни кампанейские закрыл, у причалов теснил, не позволяя и малых лабазов построить, на новую верфь то и дело нос совал: и там–де не то, и здесь не это. Шелихов на что зла не помнил за людьми, отходчив был по характеру, а и то, как увидит капитанскую шляпу с пером — в груди все займется.
— Названа, названа цена, — в другой раз пропел Кох. И обозначил цифру вовсе бесстыдную.
Денег таких у Шелихова не было.
Ничего не добившись, Григорий Иванович вышел от капитана порта. Пожалел, сильно пожалел, что главный компаньон его — Иван Ларионович Голиков — в Иркутск уехал. Вдвоем они, дал бы бог, что ни есть, а придумали.
Одному приходилось круто. «Собака, — подумал о Кохе. — Вот уж впрямь собака». Надо было выворачиваться. И еще подумал: «И что это меня то с одной стороны, то с другой колотит? Когда же полегче станет?» И, только вспомнив говоренное как–то отцом: «Сам себе в радость лишь дурак живет», чуть приободрился.
В Охотске все знали: слово Шелихова крепко, купчина он известный, основал Северо — Восточную кампанию, новые земли осваивал за морем, но была и трещинка, и трещинка немалая. А коль есть трещинка — люди руку протянуть не спешат. Помогают охотно тому лишь, кто помощи не просит. Попросил — подумать надо: что из того выйдет, да и вернется ли к тебе просимое? А тут случилось так, что кяхтинский торг, через который шла меховая рухлядь со всей Сибири в Китай, вовсе зачах. Лавки купцы позаколачивали. А сибирские меховщики на Кяхту только и полагались. Здесь цена в два, в три раза превышала то, что давали за меха на камчатском, охотском и даже иркутском рынках. И вот те на — китайцы торг прикрыли. Почешешь в затылке. Амбары полны были у Шелихова мехами добрыми, но вот куда их повезешь, кому сбудешь и какую цену возьмешь? А, купец, что скажешь? Дашь в долг в таком разе, хотя бы и под верное слово? Хм… Вот то–то! Такое только в красном разговоре бывает: давай–де, давай! Поможем! Ежели бы люди друг другу помогать научились — сирых давно не стало б. И все бы пряники каждый день ели. Тульские, с печатным орлом.
Шелихов кинулся к Ивану Андреевичу Лебедеву — Ласточкину. Толстосум был Иван Андреевич, да и пайщик Северо — Восточной кампании. Как–никак, а компаньон. Надежду имел Григорий Иванович — Лебедев поможет.
Однако, когда поднимался Шелихов на крыльцо лебедевского дома, шаг придержал.
Крыльцо было видное. Резное, пиленое, изукрашенное петухами да точеными полотенцами. Крыша шатром. Шелихов пальцами дерево потрогал. Сосна сочилась смолой, но было видно, что крыльцо сделано на века. И все же не красота крыльца задержала Шелихова. Стучался не в первую дверь и оттого только и нахмурился, свел брови над переносьем. Остановился на верхней ступеньке. Просить — не дарить. Дарящий еще, может, и возрадуется, что человека оделил, а просящий всегда голову склонит, а в душе у него до боли скребанет жесткими ногтями. Голову клонить никому не хочется.
Молодой приказчик, вертевшийся подле крыльца, с любопытством взглянул на Шелихова, Григорий Иванович поймал его взгляд и с силой рванул дверь. Ступил через порог. «Ну, народ, ловок, — подумал, — просителя по спине, знать, видят».
Хозяин встретил ласково. Морщинки на лице распустил в радушной улыбке, усадил за стол.
Принесли самовар.
— Народ у тебя, однако, Иван Андреевич, — легко сказал Шелихов, — шустрый.
— А что такое? Чем обеспокоили?
— Да вот поднимаюсь на крыльцо, а малый во дворе глянул, как ноги спутал.
Лебедев вопросительно брови поднял.
— Я к тому, — сказал Шелихов, — что с просьбой к тебе. Так малый этот, видать, приметил.
Иван Андреевич довольно бороду огладил, рассмеялся:
— Это хорошо. Других не держим. Оно, Гриша, всегда надо видеть, кто в дом несет, а кто из дому норовит утянуть. Похвалю малого. Молодца. А ты с какой же просьбой? — Наклонился к самовару. Пустяковина какая–то его заинтересовала. Свой самовар, знать, впервые разглядел.
— Иван Андреевич, деньги нужны.
Не хотел тянуть Шелихов. Прямо в лоб о больном запросил. И насторожился. Ждал ответа.
— Оно, милок, понятно, — пожевал губами Иван Андреевич. — Они всем нужны… Отродясь не видел человека, который бы сказал, что ему деньги ненадобны.
Глаз Ивана Андреевича за густыми бровями не было видно. Вперед выглядывала борода.
— Вот так–то, — крякнул. Лицо у него затуманилось. Задумался купец.
Шелихов повертел на скатерти ложечку. На стене у Ивана Андреевича постукивали часы. Громко, отчетливо отрывали у времени минуты. Ложечка, посверкивая, вертелась в пальцах. Молчать дальше было нельзя. Не хотелось больно шапку ломать Григорию Ивановичу, однако он пересилил себя.
— Галиот снаряжаю, — сказал. — Оснастку обновить надобно, да и судно ремонта требует, поселенцы на новых землях и скот, и зерно ждут, котлы, железный скарб иной. Что лишнее говорить — все знаешь.
Иван Андреевич губы сложил в куриную гузку, посвистал соловью, что в клетке на окошке прыгал. «Фью, фью!»
Шелихов ждал. В груди щемило. Велика была нужда. Как рукавица наизнанку вывернись, но деньги вынь да положь. А парок из самовара рвался, и купец за текучим маревом вроде бы колыхался, то удаляясь, то приближаясь или вовсе закрываясь туманцем. Понять, о чем думает хозяин, было никак нельзя. «Ишь ты, — решил Шелихов, — самовар с секретом, знать».
Иван Андреевич оборотился радостным лицом к гостю:
— Лихой, лихой соловушка… А поет как, подлец! Заслушаешься. Ты утречком приходи. Он на восходе солнца больше играет. В пять колен высвистывает. За него уже и деньги предлагали. — Подмигнул. — Ну, да этих денег тебе, наверное, маловато будет… А так я отдал бы, отдал соловья, хотя и певун…