За волной - край света — страница 59 из 62

— Ну, браты, — повернулся от карты Баранов к стоящим тут же мореходам, — просите, что душе желается, за карту. Слов нет! Молодца!

Бочаров улыбнулся:

— А что же ты нам можешь дать–то, Александр Андреевич?

Баранов в растерянности руки раскинул:

— Вот озадачил, — пожевал губами, — да оно и правда, — дать мне нечего… Вот, — показал на стоящий у окна стол, — ежели сухари… Да и то каменные, размачиваю кипятком… — Засмеялся: — обниму, вот и награда!

Качнулся к Бочарову, обхватил за плечи, прижал крепко к груди, отстранился, и тут мысль пришла ему, как показалось — счастливая:

— Григорию Ивановичу карту пошлю. Он в Питер — бурх свезет, царице передаст, и вот она вас наградит. Непременно наградит!

В дверях молча стал Тимофей Портянка. Он таки успел в прошлом годе на последний галиот, перед тем как море сковало льдами, и пришел на новые земли, чтобы по весне — как и было оговорено с Григорием Ивановичем — пробиться через материк Америки к западному морю.

— Ну что? — спросил Баранов. — Собрался?

— Не только собрался, — ответил с готовностью Тимофей, — но и подпоясался.

Сказал легко, как ежели бы недалекая прогулка его ожидала. И, словно подтверждая свои слова, поправил узенький сыромятный поясок на армяке, расправил складки у пояса. Складная и ловкая его фигура — широкая в плечах, узкая в поясе — стала еще стройнее.

— Сей миг в море готов, — добавил с задором.

Бочаров взглянул на него и подумал: «Так оно, может, и лучше». Ему вспомнились горько–кроткие глаза старика индейца, медлительная его речь: «Там только горы и горы, которые нельзя перейти». «Тимофей — мужик битый, — подумал Бочаров, — всякое видел. Однако поход будет трудным. А что бодрится, тревоги не выдает — это как щит». Такое за людьми капитан знал и не осуждал. Вся жизнь новоземельская была преодоление.

Баранов, глядя на Тимофея, о другом думал. Он, управитель, человек, за которым было последнее слово, сейчас не то что взвешивал или прикидывал — в этом разе гирьки по чашкам не разложишь, да и нет таких гирек, и весов таких нет, но, по возможности, определял меру опасности, которой подвергал и Тимофея, и идущих с ним людей, дав согласие на беспримерный по трудности поход, да и на его, Тимофея, команду в этом деле. Ответ за их успех или неуспех, как, и за их жизни, ложился на его, управителя, плечи, и он не мог, не имел права ошибиться. Александр Андреевич не верил в слепое счастье, и жизнь здесь, на новых землях, была тому подтверждением. Знал: удача приходит только тогда, когда успех подготовлен напряжением всех сил. И сейчас, трезво и расчетливо перебрав в памяти сделанное для того, чтобы Портянка с товарищами прошел тропой старого индейца, Александр Андреевич мог уверенно сказать: новоземельцы для похода не пожалели ничего.

— Хорошо, — наконец сказал он, и, крепко сжав руку Портянке, повторил слова, услышанные от Потапа Зайкова и во многом, ежели не во всем, определившие его жизнь на новых землях: — Пуп завязывай потуже. Ходили здесь мужики добрые, нам дальше идти.

Сказав это, но еще не выпустив руку Портянки, Баранов разглядел столбом выпиравшую из ворота армяка тугую шею Тимофея, и эта молодая, упрямая шея не меньше, ежели не больше, чем все, что он мысленно перебрал в уме, убедила его: Тимофей пройдет по тропе старика. А когда Портянка повернулся, Александр Андреевич, глядя ему вслед, увидел спускавшиеся с крепкого затылка Тимофея рыжеватые славянские пряди волос и уже окончательно решил: «Пройдет!»

Отправив ватагу Портянки, начали грузить галиот в Охотск. Груз — меха. О бедственном положении компании Александр Андреевич выведал от Тимофея и решил, как только улягутся весенние шторма, отправить в Охотск мягкую рухлядь, что заготовили за зиму. А отправить было что: здесь и кодовые шкуры, что Пуртов с Куликаловым добывали у реки Медной, рухлядь с Алеут, привезенная ватагой Бочарова, меха, собранные Кондратием по побережью у индейцев.

Увязывая шкуры в тюки, Кондратий сказал управителю:

— Ну, порадуем Григория Ивановича. Не помню, когда такие меха были, — Выхватил из кипы шкуру песца, показал, оборотив к солнцу: — Смотри! Какая ость, какая подпушь… Зимой лемминга, мыши много было и зверь сытый ходил. А тут морозы. Помнишь, как жало морозом? Редко так совпадает: сытый зверь и морозная зима. Вот и мех, хотя бы царице в подарок. — Встряхнул шкурку, и от нее искры рассыпались. — Большую цену должно взять за такой мех, — Погладил корявой рукой шкурку, и она под пальцами словно ожила, затрепетала, вспыхнула белым пламенем.

Трюмы галиота загрузили, но Баранов с отправкой судна медлил. Знал — и галиот хорош и капитан надежен, ан вот сомнение брало. В трюмах мехов было на полмиллиона. В мягкой рухляди, источавшей теплый, живой дух, был труд ватаги, да и какой труд! Болезнь Бочарова, что трепала его по сей день, отмечая лицо капитана синими кругами под глазами, след пули, что носил выше уха Портянка, многие и многие раны охотников, вечными рубцами оставшиеся на их телах, черные пеньки съеденных цингой зубов в шамкающих ртах зимовщиков с дальних редутов. Красив, нежен, воздушен мех, что широко, играя, накинет на обнаженные плечи питербурхская красавица под восхищенными взглядами, но ни ей, ни тем, кто залюбуется мехом на роскошных плечах, не будет ведома цена этой красоты. Да, за сказочный мех заплатят золотом, желтыми круглыми монетками, но и монетки эти далеко не каждому скажут об истинной его цене, да и не каждый захочет знать эту цену. Он, управитель, Александр Андреевич Баранов, знал, хорошо знал. Вот и медлил, ждал погоды. А в один из дней поехал в коняжское стойбище к тамошним старикам. Коняги в один голос сказали: погода будет хорошей.

Тайон вывел Александра Андреевича на берег океана, усадил у прибойной волны на гальку и сказал, указывая вдаль пальцем:

— Гляди, русский хасхак!

Перед глазами сверкало море.

— Волна, пологая, гладкая, длинная, катит издалека, а означает это, что ни в близких, ни в дальних водах ветра нет. Спокойное море. — Лицо его улыбалось. — Перед штормом волна коротка, грызет берег злыми зубами голодного волка. Сегодня волна мягкой лапой гладит берег. — И, согнав улыбку, твердо сказал: — Не бойся идти в море. Духи моря нежатся сейчас под солнцем, как нагулявшая жир нерпа на теплой скале.

Баранов поднялся на ноги, взглянул на тихое море. В узких глазах коняга была уверенность.

— Жирная нерпа спит крепко, — сказал тот, — когда солнце греет… Море будет спокойно.

Хасхак убедил управителя, и Баранов отправил галиот, а дабы на душе было спокойнее, к мехам приставил одноглазого Феодосия — мужика осторожного, который и сам глупость не сделает, и другим баловать не позволит.

Галиот ушел.

* * *

Шальные ветра, обрушившиеся на Иркутск ранней весной, оборотились неожиданным. Пролетела птица, очистилось небо, запаровала земля, и можно было забыть о непогоди, но тут объявилось, что в споро и сильно залопушившемся на припеках подорожнике, овсюге, полезшем из согретой земли привычной ножевой травкой, мягких иззубренных листьях одуванчика вдруг показались никогда не виданные мощные стебли. Бесцветные, цепкие плети, перекручиваясь узлами, взлазили на деревья, на заборы, на колодезные срубы, вползали в каждую щелку, цеплялись за каждый сучок на избах, тянулись к крышам, как ежели бы гигантская паутина оплетала город. Плети ползучей невидали вымахивали до крестов на церквях, змеились по куполам, ползли по конькам крыш. Проснется человек, выйдет на улицу, а ставни заплетены колючей, жесткой, ни на что не похожей дрянью.

Оплетки эти выдирали из земли, выпалывали, рубили лопатами и, собирая в кучу, жгли по дворам. Бледные стебли горели жарко, почти без дыма, оставляя после себя белесый, рассыпавшийся под каблуком легкий пепел, пахнувший, однако, остро и едко. Все усилия освободиться от странного растения ни к чему не приводили. Корни ползли через мостовые, под колеса телег, оплетали деревянные тротуары так, что, не запнувшись, и пройти было нельзя. И тогда иркутяне вспомнили, что весенние ветры обильно посыпали снега желто–серой лесовой пылью, принесенной из далеких азиатских пустынь.

В Иркутске всем церковным миром отслужили молебен. И в один день, и в другой. Дома окропили святой водой, побрызгали во дворах, да на том и успокоились. А плети вдруг зацвели нежданной красоты цветами. И желтыми, и красными, и алыми, и голубыми. Цветы большие, в ладонь. На улицы, дома, церкви словно цветастые платы набросили, да еще расшивные, с каймой, с переборами. Ну прямо праздник, да и только. И тут грянуло страшное слово — сибирка! Вот те и праздник.

Сибирка — это смерть. Она валит лошадей, коров, коз, овец, лесного зверя. Скот сгорает в несколько дней, а то и в одночасье. Сибирка не щадит и людей. Человек покрывается черными струпьями и гибнет в жару и в мученьях.

Стало ясно, что сумасшедший весенний ветер не только цветы принес, но и моровую болезнь, страшнее которой не знали.

По всему Иркутску на перекрестьях улиц вспыхнули костры. Дымом, дымом хотели оборониться от болезни, но это не помогло. И тогда из города стали выгонять больной скот. С ревом, с мычанием, под бабье причитание и крики, под мужичьи крепкие голоса по улицам гнали скот. Обеспамятевшая от дыма, от плещущего в глаза огня, стонущая под бесчисленными ударами кнутов, ничего не понимающая, обезумевшая скотина валила заборы, сбивала ворота, ломала кресты на кладбищах, лезла рогами и беспомощными мордами в окна, жалуясь и ища защиты. Известный всему городу красотой и силой бык, разъярившись, развалил караульную будку у Заморских ворот и придавил будочника. Желтая пена текла у быка с морды. Будочник верещал под будкой без надежды на спасение. Быка пристрелили.

Весть о сибирке настигла шелиховский караван в трехстах верстах от Иркутска. Вокруг расстилалась степь. Набрали кизяка, навесили котлы. Старый монгол проводник пошел осматривать лошадей. Развъюченные лошади сбившимся темным табуном стояли в лощине. Старший из Мичуриных, отойдя в сторону от стоянки, молча ждал монгола. Из низины, от табуна, наносило острым конским потом, слышалось ржание. С недобрым предчувствием Петр ссутулил плечи, сунул руки в карманы. И вдруг в ноги ему что–то мягко ткнулось. Петр от неожиданности отшатнулся. Глянул вниз. Это был безобидный шар верблюжьей колючки. Перекати — поле. Петр раздраженно пнул шар носком сапога, и он нырнул в темень. Прищурившись, Петр вгляделся в лощину и увидел, как, быстро–быстро перебирая кривыми ногами, от сгрудившегося табуна бежит к нему человек.