И все же в конце концов отрокам повезло. Когда Василько и Сопрон стали, подобно отцу, умельцами в карабельном плотницком деле, Салчей взял их с собой в Булгары. Отправились туда на недавно построенном ими струге. Правители Булгар Асан и Меметхан, получив дозволение от Мамая, задумали сооружать в своем городе ладьи и струги. Но едва Салчей с корабелами приплыл в Булгары, город неожиданно осадили московские полки под началом воеводы князя Дмитрия Михайловича Боброка- Волынца. Под стенами произошла битва, Асан и Меметхап были розгромлены, москвичи захватили город. Среди пленников, освобожденных из неволи, были и Василько с Сопроном. Сговорившись, Василько и Сопрон утаили, что хорошо знают плотницкое и столярное ремесло. Годы полуголодного рабского существования ожесточили их души, они жаждали отмстить за все, что натерпелись в Орде. Москва готовилась к схваткам с ордынцами — впереди было Куликово поле. Парни умели ездить на лошадях (отроками Салчей часто посылал их в степь пасти свои стада), в руках сила была, они отменно владели не только топорами, но и саблями и луками (пастухам нередко приходилось обороняться и от четвероногих и от двуногих хищников), наконец, знали язык. Вот и взяли их обоих в великокияжью дружину...
В Тарусу Василько и Сопрон попали уже после Куликовской битвы. Вместе с московскими ратями и полками других Русских земель против Мамая выступили дружина и ополчение тарусского князя Ивана Константиновича. Большая часть тарусцев погибла, сражаясь на Куликовом поле. Узнав, что Василько и Сопрон — тарусцы, сын павшего князя тарусского Константин Иванович уговорил великого князя Дмитрия Донского отпустить их на отчую землю.
Прошло почти двадцать лет с тех пор, как Василька и Сопрона угнали в Орду. За эти годы Таруса подвергалась набегам крымчаков и золотоордынцев, мор неоднократно опустошал Тарусскую землю. На том месте, где стояли когда-то избы родителей Василька и Сопрона, воздвигли монастырь, огороженный высокой дубовой стеной. Ни монахи, ни жившие теперь вокруг обители монастырские трудники ничего не знали о судьбе матери Василька и его сестер, не нашел своих родителей и Сопрон. И все же они остались на Тарусчине, вступили в дружину нового тарусского князя Константина Ивановича и пошли служить дозорными на порубежъе...
Василько уже изрядно углубился в ночной лес, но продолжал ехать не останавливаясь, почти на ощупь пробирался между могучими дубами в густых зарослях подлеска. По мере того, как порубежник удалялся от острога, он постепенно успокаивался, исчезал суеверный ужас, невольно овладевший им при одной мысли о том, что лишь случайно не попал снова во вражий полон. Его все больше разбирала усталость, туманилась голова, слипались веки.
«Лечь бы да отдохнуть»,— с трудом борясь со сном, подумал Василько и вдруг насторожился: ордынский конь под ним неожиданно всхрапнул, замотал головой из стороны в сторону. «Кого-то учуял!» — мелькнула догадка. Дернув поводья, он остановил жеребца, прислушался. Ночную тишину дубравы не нарушал ни один подозрительный звук, конь тоже стоял уже смирно... «Должно, почудилось»,— подумал порубежник и снова расслабился, захотелось спать еще больше.
Василько уже хотел спешиться, но кто-то набросился на него сзади, стащил с седла, повалил на землю. Он пытался вырваться, но нападавший был сильнее, к тому же подоспели другие. Вмиг обезоруженный и связанный по рукам и ногам, порубежник лежал недвижно с кляпом во рту.
«Господи, опять не уберегся!..» — Его обуяли неистовый страх, 'отчаяние, тщетно стараясь освободиться, он стал судорожно извиваться на земле.
Кто-то наступил ему на грудь огромным сапожищем, придавил так, что кольчуга врезалась в грудь. Василько застонал.
Вишь, какой ярый ордынец! — прогудел над ним кто-то.
А ты прижми покрепче, чтоб аж кишки вылезли! — громко рассмеялся другой.
Василько вначале даже не понял, на каком языке говорят мучители — и русский, и ордынский перемешались в голове,— в таком состоянии он находился. Но уже в следующее мгновение, когда к нему вернулась способность трезво мыслить, догадался, что попал к русским. У него отлегло от сердца...
«Видать, лесные тати захватили. И то слава богу, лучше смерть от душегубцев, чем клятый полон!..»
Зажги-ка, Никитка, факел! — приказал грубый голос, и Василько почувствовал, что с его груди сняли ногу.— Поглядим, кого мы тут поймали! — Незнакомец склонился над пленником, стал ощупывать его.—Вроде бы не чужак...— недоуменно протянул он. *
А конь-то?
Мало ли чего.
Порубежник напряженно прислушивался к их разговору, теперь ему казалось, что он слышит знакомые голоса.
Что так долго, Никитка?
Сейчас!
Раздались удары кресала, потянуло запахом тлеющего трута, наконец вспыхнул факел.
И вправду, наш! — удивленно воскликнул Никитка, поднося поближе огонь.
Василько взглянул на лица обступивших его людей, и от радости невольно замычал (рот у него по-прежнему был заткнут кляпом). Вокруг стояли порубежники из его острога, а огромный сапожище, который только что давил ему грудь, принадлежал Сопрону, Проньке.
Вмиг пленника развязали, подняли на ноги, освободили от тряпья, закрывавшего рот. В ответ на его ругань побратимы в смятении только молча качали головами, некоторые отворачивались, прятали усмешки в бороду и усы. Больше всех сокрушался Сопрон, громко вздыхал, приговаривал:
А ну ударь меня, Василько, ударь дурня. Надо же, не познал братца в темноте.-—И подставлял свое крупное, густо заросшее усами и бородой лицо.
Наконец радость улеглась, страсти утихомирились, час был очень поздний, и все, кроме дозорных, улеглись на ночлег в лесу между деревьями.
Василько проснулся рано, было еще темно. Воздух только начинал постепенно светлеть. Словно каменные столбы, вырисовывались могучие лесные великаны деревья, на которых не шевелился ни один листок. Все вокруг казалось таким величавым, надежным, что, может быть, впервые за долгие годы в душе воина воцарились безмятежность и покой. Так бывало в далеком детстве, когда, проснувшись поутру, затаишься и через полуприкрытые веки наблюдаешь за хлопочущей в избе матерью...
Василько чувствовал себя счастливым. Невольно даже размечтался, как хорошо было бы отличиться в сражениях, чтобы князь Константин Иванович наградил его серебром, и он смог бы выкупить из ордынского рабства отца, его жену, что заменила им с Пронькой мать, братьев и сестер, родившихся в неволе. Понадобится много серебра, а может, и золота, но он раздобудет их: станет строить ладьи и струги для князя, ведь как ловко у них с Пронькой это получалось!.. И впервые почувствовал, что его потянуло к мирному житью-бытью, к любимому делу.
С рассветом просыпались воины, шли к речке умываться и поить лошадей. Почти все порубежники уберегли своих коней и оружие, но были воины и без щитов и шлемов, некоторые даже ранены. Это соединились остатки двух сторожевых станиц, дозоривших в степи, и воины, которым удалось спастись после схватки с татарами при обороне порубежного острога. Они поведали Васильку о том, что битва произошла в непосредственной близости от стен острога. Обе станицы — та, что возвращалась из дозора, и та, что шла ей на смену, встретились недалеко от переправы через Упу. Крымчаки Бека Хаджи вынырнули из тумана, густой пеленой окутавшего утреннюю степь, словно с неба свалились. Закипела ярая сеча. Врагов было намного больше, чем порубежников. Русские воины, теснимые татарами, стали отходить к Уне—перейти вброд обмелевшую степную речку. Если бы не туман, вряд ли бы им удалось пробиться к острогу. Ордынцы не собирались нападать на крепость, но, когда по наказу острожного воеводы были открыты ворота, чтобы впустить своих, крымчаки на плечах отступавших ворвались внутрь укрепления. Части русских воинов — дюжинам двум — удалось отбиться и скрыться в лесу. Позже к ним присоединились еще несколько человек, ускакавших ранее в степь.
Начальным над собой оставшиеся в живых порубежники признали Василька, он был единственным из уцелевших десятников острога. Посоветовавшись, решили пробираться в Тарусу, чтобы присоединиться к дружине князя Константина Ивановича.
ГЛАВА 13
В тусклом свете ущербной луны, хватаясь руками за росшие по обрывистому склону кусты, двое людей осторожно спускались в Мешалку — крутой, глубокий овраг, образованный руслом давно высохшего ручья. Наконец добрались до дна оврага и зашагали по направлению к речке Каре, блестевшей неподалеку. Пройдя немного, передний остановился и заухал, подражая сычу. Из темноты откликнулись. Зашелестела листва кустарника, из него вышли несколько человек.
Ну, что там, Клепа? — нетерпеливо спросил атаман лесовиков.
В Серпухове никого нет.
Верно, никого — ни ордынцев, ни горожан. Одни псы да воронье над мертвыми. А град выжгли дотла поганые, костяная игла им! Только обители божьи целы, да и то все там пограблено...— затараторил Митрошка.
Выходит, и корму там не сыщем? — разочарованно протянул кто-то из ватажников.
Поищем, так сыщем. Чай, у святых отцов должно быть припрятано в тайниках,— уверенно сказал Гордей и торопливо добавил: — Вот что, молодцы, надо идти, пока темно...
Поднимались молча, слышалось только тяжелое дыхание людей и шум осыпающейся земли. Выбравшись из оврага, ватажники оказались в глухом лесу, вплотную подступавшем к его склонам. Дальше их повел Митрошка. Уверенно раздвигая руками ветки, он некоторое время продирался напрямик через кусты и вскоре, отыскав стежку, вывел всех на дорогу, что вела в Серпухов...
Еще не начинало светать, когда лесовики, ежась от холодного ветерка, подошли к окраине города. Ни крика петуха, ни собачьего лая... Над пепелищем Серпуховского посада тяжелой глыбой нависла тишина. Гарь пожарища и смрад разлагающихся трупов подкатывались к горлу, вызывали тошноту.
Другой дороги нет, что ли? — недовольно спросил атаман у Митрошки.
Так завсего ближе, Гордей. Сей час курган обогнем и к балке, где Сернейка течет, выйдем. А там и обитель недалече. Появимся, как с крыши свалимся.