поплясать-то бы мне, —
стары ноги поразмять.
— Бес, право, бес!
Детинушка перевел дух.
— У кого серебро за пазухой — сыпь, не жалей! — крикнул он. — Скоморохи — люди веселые, на язык тароватые, на девиц красных, на молодушек-лебедушек глазастые…
— Братие!
На высокой клади у вымола показался тощий старик, в длинном — до пят — подряснике и скуфейке.
— Братие! — простирая вперед руки, надтреснуто завопил он. — Реку бо аз страха ради вашего. Возмятеся и возмутися весь град. Бубны и сопели, плескание и скакание, игрища непотребные… Изжените прочь бесов и гудение их! Сеют бо непотребны плевелы и вонь греховную. Братие, да не зрят очи ваши наваждения сего, ни хребтов вихляния, ни ног скакания… Приидет судия судити, — гневно задребезжал голос старца, сжатые кулаки поднялись вверх, — зачтет он во грехи ваши мразь сию…
Толпа отшатнулась от скоморохов. Тот, что недавно изображал «старицу», кинул в сторону «обличителя» презрительный взгляд, проворчал:
— Скрипишь, старая луковица!
Посадский житель в сермяжной чуге, высокий, как жердь, оглянулся вокруг, отступил и растерянно молвил:
— Старец Ена, с Перынь-богородицы… Накличет беду грешным.
Людская волна отбросила Андрейку к Готскому двору. Перед воротами, у частокола, ограждающего хоромы иноземных гостей, шумно, как на ярмарке. Статный молодец в распашной чуге вышел впереди всех, поднял руку и что-то крикнул. За шумом Андрейка не разобрал слов. Вдруг словно ветер подул:
— Тише! Дайте сказать Спиридоновичу! Говори, Василий! Бывал ты и в Висби, и у свеев, молви за всех слово!
Когда шум притих, молодец приосанился, сдвинул на затылок куний колпак, сказал толпившимся у ворот иноземцам:
— Ольдермена, старосту вашего, желаем видеть.
Из ворот вышел плотный мужчина со светло-рыжей, мягкой и прямой, похожей на недолежалый лен, пышной бородой. Темная просторная одежда его отличалась от других серебряной цепью, знаком достоинства и богатства; колпак на голове — низкий и плоский сверху — заканчивался широкими полями, скрывающими верхнюю часть лица. Остановись на расстоянии, какое приличествовало его высокому положению, он сказал:
— Иоганн Мундт, ольдермен Готского двора и ганзейских гостей. Чем вызвано недовольство ваше?
— Обманом, учиненным гостями из Любека, — резко сказал Спиридонович. — Продали они сукно сидельцам Великого ряда полукипами, в каждой до семнадцати кусков. На показ дано сукно ипское, а в кипах грубое, и мера кусков меньше указанной.
Ольдермен бесстрастно, точно речь Спиридоновича не касалась его, выслушал обвинение.
— Мы ведем торг честно, почтенный гость, — ответил он. — Продаем не кусками, а кипами и полукипами, как уставлено грамотами договорными Готского двора с Великим Новгородом. Наша ли вина в том, что в кипе нашелся кусок меньшей меры? Так бог судил. Что имелось в кипе, то и есть.
Замолчав, он поправил на груди цепь и плотно сжал губы. Потому лишь, что Спиридонович выше его на голову, ольдермен не смог взглянуть сверху вниз на новгородца.
— Не бог судил, а кто продал сукно, тот обманул, — возразил Спиридонович. Ветер распахнул полы его чуги, под нею Андрейка увидел красный кафтан с золотым поясом почетного гостя.
— Так ли, гость, — не согласился ольдермен. — Кто продал и кто купил не смотрели товар в кипе. Свое счастье у каждого.
— Бывает и счастье, — усмехнулся Спиридонович, не отступая перед иноземцем. — Намедни, близ масленицы, брали наши прасолы у свейских гостей рыбу соленую. Разбили бочку, а там наполовину рыба, наполовину потрохи рыбьи да головы. Звали мы тех гостей на торговый суд к тысяцкому. Велел суд за обман покрыть убытки прасолов и указал обманщику: не ходил бы он по три лета со своим товаром к Великому Новгороду. И нынче — не решится спор подобру — позовем на суд.
— Где то сукно, нашим ли клеймом оно мечено? — понизив голос, спросил ольдермен.
— Есть и сукно, и клейма на нем ваши… Покажи, Афанасий Ивкович, образец, по которому сукно брал, и то, подметное, что нашлось в кипах!
Афанасий Ивкович, сухой, с прищуренными глазами и проседью в бороде, опускавшейся на грудь клином, выдвинулся вперед, развернул сукно перед ольдерменом. Тот долго щупал, советовался с готскими гостями, вглядывался в клейма, будто не узнавая их.
— Не пойдем на торговый суд, почтенный гость, — вымолвил наконец. — Решим по-любовному, миром. Сколько в кипе кусков не той доброты и не той меры?
— Семь, — ответил Афанасий Ивкович.
— Сбавлю я цену на сукно, но и вам, гости новгородские, время бы сбавить цену на лен и на воск. Брали мы у вас осенью по ряде меха черевьи, пять сороков, а среди черевьих дали нам четверть сотни лапчатых… Мы не ходили в торговый суд, срядились на том, что будет нам за ту прогаль — сколько лапчатых, столько же горностаев. Мы везем товар в Новгород морем, много везем, а вы, гости новгородские, не все, что есть у вас, нам даете, сами ходите с мехами и воском на ладьях на Готланд, в Висби. Мы торговые пошлины даем Новгороду, а прибыли берем мало. Все, чем торгуете вы, примем в Новгороде, по хорошей цене. Наши гости на море живут, привыкли к морю, а вам… Зачем вам ходить на ладьях? Море наше бурное. Разобьет буря ладью, погибнет товар.
— Наши ладьи не страшатся бури, — поняв хитрость ольдермена, сказал Спиридонович. — Не будет честного торга на Готском дворе — не возьмем ваш товар; сами пойдем в Висби, и в Любек, и в франкские города.
Время к полудню. Слушал бы Андрейка спор новгородских торговых гостей с иноземцами, да ждет небось батюшка. Может, и конь оседлан и припасы приторочены. Далеко Ладога, не сладкая жизнь ждет там. Жаль молодцу покидать Новгород. В дорогу нынче… Где-то приведется ему скоротать ночь?
Глава 9Воевода Ратмир
Тихо в княжем тереме. От свечей, что горели ночью, пахнет в покоях топленым воском. Пройдет ближняя девушка… Осторожно, так, чтобы не скрипнула половичка, и снова тихо. Галки и те не хлопочут над крышами, не горланят, как прежде; словно чуют — не до них.
Только воевода Ратмир нет-нет да и нарушит тишину. И дома, как на ратном поле, никто не видал его без кольчуги.
Явится в терем — беда! Евпраксеюшка, старая мамка, которую привезла княгиня с собою из Полоцка, заслышав Ратмира, издали семенит навстречу.
— Осподи, бурелом-от! Князюшка в хвори мается, а ты ну-ка! В железах вошел, в сбруе… Поопасился бы!
— Не учи, старая! — отмолвится Ратмир, но Евпраксеюшка чем дальше, тем грознее ворчит.
— Куда уж мне учить, — начинает она, поправляя на голове каптур. Руки у нее желтые, сморщенные. — Рад конем въехать в терем.
В первые дни, как привезли его с Шелони, князь Александр не вставал с перины. Припарки ему ставили, чистовым настоем поили, дурную кровь открывали. И не диво — лесной лохматый боярин «приласкал» витязя, содрал кожу с плеча на плечо, руку помял.
Утром нынче выпил Александр квасу грушевого, подслащенного сотовым медом, поел лукового пирога и тертой ряби, потом задремал. Княгиня Прасковья Брячиславовна села у изголовья с рукодельем бабским. Рукоделье ее — шитье серебром по белой паволоке. Инеем ложится хитрый узор. Но не столько шьет она, сколько смотрит в лицо сонному. Исхудал Александр. На щеках кровь чуть-чуть играет краской. На лбу, на висках сквозь тонкую кожу просвечивают голубые жилки.
На шее у княгини жемчуг низаный, батюшкин дар; каждое зерно в орех — цены нет тому жемчугу. Искрится он поверх летника, отливает розовыми огоньками. Давно княгиня передумала все ближние думки. Год скоро, как она замужем, а живет не своею думой — слушает, что скажет мамка. Укорял ее в том Александр, и самой не хочется так-то, но правду сказывают: старые дрожжи живучи. Зимой собиралась княгиня в Полоцк к батюшке, князю Брячиславу, Александр отговорил ее, сказал: настанет великий пост, сам провожу. Но вот уж и пост к концу, снега тают, а в Полоцк не собрались. Поехал Александр Ярославич смотреть городки на Шелони, а вернулся в Новгород — прибавил горя.
— Ой, кто там?
В тишине хором каждый звук как в колоколе.
Княгиня вскочила, хотела сказать, чтобы унялись, но шум разбудил Александра.
— Параша! — позвал он.
Приподнялся на локте, смотрит в лицо ей. Не разберет княгиня, что у него в глазах, ласка или упрек.
— Останься, не ходи!
Взял ее руку. Взгляд совсем как прежде. Притянул к себе, шепчет:
— Молви что-нибудь!
Радостно забилось сердце. Склонилась к нему, спросила:
— Больно тебе?
Не ответил. Пристально смотрит в лицо. От жаркого взгляда его княгиня покраснела.
— Может, сбитню выпьешь? — сказала и знает сама, не этих слов ждет он.
— Не надо…
Руки его крепче обвили тонкий стан Прасковьи Брячиславовны. Словно жаркий град упал на нее: Александр целует уста, очи… Летник у княгини распахнулся, косы развились и осыпали теплой, душистой волной плечи.
— Милый мой!..
И смеяться хочется ей и плакать от счастья.
— Параша, там воевода Ратмир, — отпустив ее, сказал Александр. — Позови!
— Что ты, как можно! — смутилась и запахнула летник.
— Слово молвить надобно.
— Мамка не пустит, — не в силах противиться его просьбе, попыталась отговориться.
— Ты не спрашивай, ты княгиня…
В рубахе из тонкого льняного холста, украшенной красными мережками и шитьем, перетянутой в талии серебряным поясом, Александр сидит на лавке у стола. В слюдяную оконницу струится солнечный свет. Напротив Александра Ратмир. Витязь снял шелом, но, как бы не желая расстаться с ним, держит его на коленях. Брови воеводы нахмурены. Кажется, хочет он в беседе с князем сказать о чем-то ином, более важном и необходимом, чем разговоры о погоде, о здоровье, об играх дружиничьих.
— Таишься ты, Ратмир, — прерывая воеводу, недовольно промолвил Александр. — Не все сказываешь.
— Что мыслю, то и сказываю.
— Так ли? — взгляд Александра, устремленный на воеводу, стал еще пристальнее и пытливее. — Давно не слыхал я о том, что говорят люди, как живет Великий Новгород, о чем дальние вести слышно?