— Тот, что был на Пскове, о котором спрашивал ты? — Олексич взглянул на Ивашку.
— Он. След от его кончара ношу.
— Не обознался?
— Нет. Он, Семенко Глина, ворог и перевет, который ходил из Риги в Новгород с вестями от Нигоцевича, — повторил Ивашко обвинение. — Ушел от казни, пролез в щель и закопался. Не чаял я, что встречу его в вотчинном городке. Где Данила? — гневно и требовательно произнес Ивашко, подступая к Глине. — Вели, Олексич, открыть порубы!
Из сырой, с гнилыми осклизлыми стенами, лишенной света ямы вотчинные холопы извлекли Данилу. Он исхудал до того, что стал не похож на самого себя. Правое ухо обрезано, и на месте его гноится рана. Узнав Ивашку; бортник скорбно усмехнулся.
— Ивашко! — промолвил он еле слышно. — Ты… Не ждал, ох не ждал я, что белый свет увижу. Не сказать, сколько мучений принял… Проездом-то не видел займища?
— Видел… А ты… Молви всю правду: где Олёнушка?
Данила закрыл глаза и некоторое время лежал так.
Глубокая боль отразилась на его исхудавшем лице. Ивашко молча, со все возраставшей тревогой смотрел на бортника.
— Сказал бы, да сам не ведаю, — наконец прошептал Данила еле слышно. — У тебя хотел спросить. Семеновы стражи схватили меня в поле…
— С тобой не было Олёнушки?
— Нет. На займище осталась.
— Искал я ее на поляне, звал, — Ивашко опустил голову, будто стыдясь перед Данилой того, что не может ничего сказать ему об Олёнушке. — И займища нет, — добавил он. — Спалили его.
— Ох! — простонал Данила. — Останусь ли я жить, Ивашко, видишь, как изукрашен? Из могилы достал ты меня, спасибо! Родным знал тебя раньше, сыном своим видел… Почто упустил я злодея, когда он в избе у меня хлеб-соль рушил! Вина моя в том… И перед тобою вина и перед Олёной. Найди ее, Ивашко, заступи!
Данила приподнялся. В горе своем о дочери он забыл о боли и страданиях, принятых им. Только бы знать, что ни хитростью, ни злодейством не погубил ее Семенко.
— Люблю я, Данила, Олёнушку, люблю больше жизни! — признался Ивашко и не стыдился того, что сказал. — Не сердись на мою речь!
— Не сержусь, — просто вымолвил Данила. — Верю тебе, но не знаю, увижу ли вас вместе?..
— Будет так, — ответил Ивашко, успокаивая Данилу. В-эту минуту Ивашко верил в то, о чем говорил, и говорил искренне. — Ныне князь велел везти тебя в княжий городок на устье…
— Помнит он обо мне?
— Помнит. А злодея твоего будет судить за его вины.
И Семенка Глину спрашивал Ивашко о том, что сталось с Олёнушкой. Где она? С божбою отвечал поп:
— Не ведаю. Бог попустил… Пусто было займище.
В городке, когда вернулись из вотчины, Гаврила Олексич рассказал князю про вины вотчинного ключника.
— Бросить его в Шелонь! — прервал Александр рассказ Олексича. — Заслужил он казнь своими злодействами.
— В том, что слышал ты, княже, не все вины попа, — сказал Олексич. — Опознан в нем друг перевета Нигоцевича Семенко Глина. По прошлому лету был он из Риги на Новгороде с вестями и грамотами Нигоцевича. Те, кто знали Семенка, бывшего прежде попом в Нигоцевичевой вотчинке, кто принимали перевета и читали грамотки, — укрыли его, поставили правителем вотчины святой Софии в Зашелонье.
— Правду ты молвил? — спросил Александр.
— Истинную, княже. Перед свейским походом встретил Ивашко попа Семенка Глину на займище у бортника Данилы, схватил было злодея, но перевет обошел молодца, ранил его тяжко. Ивашко и опознал его нынче… И сам перевет признал вину.
— Займищанин… гостем принимал попа?
— Старая распря и вражда между ними, княже. Займищанин рассказал Ивашке правду о Семене. По тому сказу Ивашко искал попа на Новгороде и на Шелони. За старую распрю, за то, что Данила знал о нем подноготную, Семенко схватил его. Из темного поруба достали мы займищанина…
— Жив?
— Жив. Привезли в городок.
— А сказал перевет, кому носил на Новгород поклоны и грамоты Нигоцевича?
— Молчит, ни одного имени не открыл.
— Таится. — Александр помолчал. — Не станем, Олексич, мутить Шелонь. Собери попа и отправь в Новгород к болярину Федору, авось тароватее будет с Даниловичем. Завтра проведем день на ловищах, а ты навестишь домников в погосте на Мшаге. Послезавтра в Новгород. Весть оттуда добрая: избрал Новгород владыкой игумена Нифонта.
Глава 15Боярин Стефан Твердиславич
Тяжко боярину! Встать бы ему сейчас, как прежде, побывать всюду в хоромах, окинуть все своим оком, пощупать добро, кое привезено из вотчин. Нет, крепко взяла хворь, не стрясешь. С горя не мил стал боярину и свет божий. Позвал он Окула, велел закрыть ставешки.
Ввечеру заходил Омоско-кровопуск, на воду шептал, в третьераз отворил дурную кровь.
— С легкой ли руки твоя ворожба, Омос? — сказал боярин кровопуску. — Пласточком лежу, не чую помощи.
— Моя рука легкая, осударь-болярин, — скороговоркой ответил Омос. — Для хвори, осударь, ворота на вход широко распахнуты, а на выход — ушко игольное. На разум, осударь, хворь скораста, на ножки бегаста; бочком, бочком да шмыг в коротечко! Недоглядели, пустили ее в горницу. Черным оком хворь посмотрела, на приступочек села… Кш!.. Проваленная!
Омос топнул ногой, помахал полой на дверь.
— Ну-ну, ворожи! Вроде бы легче стало.
— Ворожба — не божба, к сердцу доходчива, к доброму делу прилипчива. Силен ты, осударь-болярин. С легкой моей руки, да гляди-ко, на бабье-то лето молодцом встанешь.
Будто и впрямь полегчало в тот день Стефану Твердиславичу. Как ушел Омос, квасу боярин попросил у Окула. Испил.
— Не с таганца ли принес? — поморщился.
— На холодке стоял, осударь.
— Не ври, Окулко! Хвор лежу, так вольно меня обманывать. Что нынче в хоромах?
— Горем горюют хоромы, осударь. На что уж тяжелы на думу мужики работные, и те слезы ронят, жалеючи тебя. Только и спросу: не полегчало ли осударю-болярину?
— А ты сказал бы, что полегчало.
— Сказываю, осударь. То-то бы встать тебе да пройти ноженьками, как прежде…
— Ну-ну, не юли! — строже промолвил боярин. — Что в Новгороде слышно?
— На Новгороде все по-старому, осударь. Утречком нынче за ранней обедней стоял я… Проскурочку за твое здоровье принял…
— Ох! — вздохнул боярин. — Только и слов у тебя, что о проскурочках… Юлишь, Окулко! Вроде бы сказываешь, а слушать нечего. Открой-ко ставешок, на белый свет погляжу.
Окул протопал к оконнице.
— День-то нынче благодать, осударь! Теплынь.
— Суеты много у тебя, Окулко… Ступай, один побуду.
То, что Стефан Твердиславич велел открыть ставешок, обрадовало Окула. За дверью он постоял в переходце и истово перекрестился: «Угодники-святители, избавиться бы от немошей болярину нашему, — беззвучно шептали губы. — В хоромах-то — все-то, все-то пошло бы по-прежнему. Хоть и глупый мужик Омос, а может, на живую руку наворожил».
Выбрался на крыльцо, зорко окинул взглядом дворище.
— Якунко! — позвал Якуна, воротного сторожа. Когда подбежал тот, спросил — Тихо у тебя?
— Тихо. Ворота не открывал никому, только шел Омос по твоему зову.
— Вели Тимку стоять вместо тебя, а ты… В жерновую клеть пойдем!
…Боярин Якун Лизута сегодня с утра собирался навестить кума Стефана Твердиславича, но Лизуту задержал владычный ключарь, книжник Феогност. Недобрую весть принес он. Во владычной вотчине на Шелони, по указу князя, побывал воевода Гаврила Олексич с княжими дружинниками. Открыл воевода порубы; смердам, кои несли наказание там, дал волю, а правителя вотчинного попа Симеона велел спутать тенетами.
— Благословением владыки и по твоему совету, болярин, поставил я попа на вотчину, — сказал Феогност. — Места тамошние далеко от Новгорода, княжие люди не заглядывают в вотчины владычные…
— Чем Семенко раздразнил княжих? — наморщив лоб, хмуро спросил Лизута.
— Не ведаю, болярин.
— Хм… Чай, не полезли бы воеводы зря-то?
— Не стало нашего заступника и молитвенника владыки Спиридона, болярин, вот и обрели силу княжие, — молвил Феогност и, помедлив, добавил — Опознали будто в попе Симеона гонца, который был от болярина Бориса Олельковича к владыке почившему.
— Опознали? — встрепенулся Лизута. — Не казнен?
— Нет. В Новгород привезен.
— Хм… Во владычной вотчине жил поп, не князю судить его, а владыке. Твоя забота о том, отче Феогност.
— При почившем владыке так бы и сталось, болярин. Не князь, а владыка судит попов, нынче же страшусь того, — вздохнул Феогност. — Нифонт, что в прошлое воскресенье вошел в дом святой Софии, княжий угодник. Не приняв хиротонии[44], он попрал все, что уставлено из старины. Четвертый нынче день с воскресенья, а на владычном дворе стенания и вопль.
— Как же оно сталось, отче Феогност, что избрание возвело Нифонта? — спросил Лизута. — Ждал я иного.
— Не приложу ума, болярин… Все было так, как должно.
— Тебе, владычному ключарю, наблюсти бы.
— Увы, не владычный ключарь я нынче, болярин Якун. В утре нынешнем призвал меня Нифонт и молвил: время-де, отче Феогност, отбыть тебе к митрополичьему двору. Не гоню, сказал, но не вижу и нужды оставаться тебе в Новгороде. Ответил я, что задержался здесь лишь по воле и просьбе покойного владыки. Уйду. А как буду на митрополичьем дворе, слезно стану молить владыку митрополита, не давал бы хиротонии Нифонту.
— Как стоит Новгород, не бывало того, чтобы владыка митрополит ставил архиепискупа дому святой Софии, — отвечая на последние слова Феогноста, сказал Лизута. — Кто избран Новгородом, тому и блюсти нас.
— Мирские выборы епископа — сугубая ересь, болярин, — недовольный возражением Лизуты, резко произнес Феогност. — Нарушается ею преемственность священства, восходящая от апостолов.
Несмотря на неприязнь к Нифонту, Лизуту удивило и обидело неуместное обвинение в ереси обычая Великого Новгорода избирать себе епископа.
— Не нами уставлен обычай избирать владыку, не нам и нарушать старину, — возразил он Феогносту. — Обычай наш не ересь, он одобрен восточными патриархами.