«Худ Нифонт, да свой», — так думал Лизута. В душе он был даже доволен тем, что Нифонт отрешил от владычного двора хитрого и себялюбивого монаха. «Не ко времени Феогносту быть в Новгороде».
Только после обеда собрался Лизута навестить кума. Немощен боярин Стефан, но о том, что сталось с Семенном, должно и ему знать: Стефан Твердиславич посылал с Семенном грамоты Нигоцевичу и у себя в хоромах принимал попа. А ну как повинится Семенко? Ох, не миновать беды. Восхвалил бы Якун Лизута князя за то, если б он там же, в городке на Шелони, узнав о Семечковом переветничестве, велел обрезать уши попу и свергнуть в Шелонь. Добро бы так. А доведется попу говорить с болярином Федором, устоит ли?
В горнице Стефана Твердиславича все еще открыт ставешок. Хворь и маята отступили. Мысли боярина складываются о житейском. «Не рано ли помирать собрался? — думает. — На живую бы руку, глядишь, в осени-то и встану».
— Почиваешь, Стефане? — голос Лизуты заставил Твердиславича очнуться от дум.
— Не сплю, Якуне, — сказал. — Давно не видел тебя.
— Время, Стефане, трудное нынче… То одно, то другое — не вырвешься. А тебе-то пора бы уж молодцом гулять, бросить немощи.
— Чую, легче, может, и встану… Ставень велел открыть. Владыка, чу, избран.
— Избран, Стефане… В минувшее воскресенье.
— Юрьевский Нифонт… Спервоначалу-то ахнул было я, как услышал, а после, думаю, может, переживем.
— Княжий друг Нифонт, Стефане… Нынче книжник Феогност, грек, что о прошлом году послан на Новгород митрополитом, жалобился: гонит его Нифонт, велит идти к митрополичьему двору.
— Круто берет старец. Собирается Феогност?
— Собирается. Да оно и краше так-то, Стефане. Хитер и себялюбив монах! Как бы не пришлось из-за его-то дел ответ держать перед Новгородом?
— Ну-ну, ответ держать за монаха попы будут. Ереси аль иное что сотворил — попам каяться, недосмотрели почто! В чем его винишки?
— Ко времени ли молвить о том, Стефане?
— Ко времени все, что скажется, — пожевав губами, произнес Твердиславич. — Легче мне да и дело мое не поповское, сторона.
— И наше есть дело, Стефане, — хмуро пробурчал Лизута. — Семенка, попа, что прибегал из Рыги от болярина Бориса Олельковича, помнишь?
— Не объявился ли он?
— Объявился. Прибежал из Пскова. Ключарь владычный Феогност поставил Семена правителем в вотчинку святой Софии в Зашелонье. Оно бы и любо. Жил бы Семенко тихо, ну и жил бы, а он округлил к святой Софии Нигоцевичеву вотчиннишку, коя рядом с владычной. Александр сведал о том, что сделано Семенком, разгневался… На княжее-де добро покусился поп. Указал взять Семена на княжий двор.
— Нам-то что до того, Якуне?
— Не нам. За вотчинные вины мы не ответчики, другого страшусь: почуяли княжие перевета в Семенке… Не покаялся бы поп?! Перед походом на Неву болярин Федор Данилович намекал мне о послишке Нигоцевичевом; чаю, с Даниловичем придется говорить Семенку.
— Что делать, Якуне?
— Покается Семенко, приведется тогда и нам, Стефане, давать ответ Великому Новгороду на суде княжем. Крут Александр Ярославич, в Пскове Бориса Олельковича Свиными воротами пожаловал. И владыка Нифонт нам не заступник…
— Ох, почто ты!..
Стефан Твердиславич вздрогнул. Перекосив рот, он дышал тяжело, с хрипом. Лизута, наблюдавший за ним, оторопел.
— Стефане! — позвал он. — Может, отведем беду… Сердит князь, да без нас, вотчинньгх, не княжение. Будет худо — уйдем и запремся в вотчинах, а вотчинные права князь не рушит.
Стефан Твердиславич молчал. Один глаз его вдруг приоткрылся и, словно подмигивая, неподвижно уставился на Лизуту. Рука, лежавшая на груди, сползла вниз и бессильно повисла. Лизута поднялся, постоял над неподвижным телом кума.
— Окулко! — крикнул он. — Окулко, зови, кто там… Преставился болярин Стефан.
Глава 16Княжий погост
После того как Василько побывал в Шелонском городке и говорил с князем, дед Левоник хотя еще и не выходил из горенки, где лежал, но все же воспрял духом. Вернувшись из городка, Василько зашел к мастеру, рассказал обо всем, что видел и о чем говорил с ним Александр Ярославич.
— Домницы не велел гасить, — заканчивая рассказ, сообщил Василько и утер выступивший на лице пот. — Железа больше велел ковать… Обещал послать на погост к нам своего воеводу смотреть кузни и домницы.
— А сказал ли князь о владычных вотчинниках? Останется ли им путь на погост? — спросил Левоник.
— Нет. Не отверг Александр Ярославич владычных, но по лицу его видел я — гневен. Не любо ему, что правитель вотчинный погасил домницы.
— Что ты надумал, Василько?
— Буду варить и ковать крицы.
— Не дойду я в кузню, — вздохнул дед Левоник. — Как дуть будешь…
— Сколько силы хватит… Путка позову, пора ему обыкать ремеслу.
— Пора, — согласился Левоник. — Двенадцатый год парнишке.
Миновал день. Жизнь в погосте текла привычно и, казалось со стороны, неизменно. И этот и еще день Василько пробыл в кузне. Он разломал остывшую домницу, отобрал годные камни, замесил глину. К концу второго дня вывел новую домницу с трубою поверх крыши; полегоньку начал просушивать.
Стояла пора жнитва. Выстоявшуюся в суслонах и бабках рожь возили к овинам и хлестали — ломкую и сухую — о тесаные колоды и доски. Зерно выливалось полное, тяжеловесное. Подкидывая лопатами на ветру, веяли вороха. Вечерами, когда люди возвращались с напольных работ, в избах гудели жернова. Хлеб, испеченный из свежего зерна, был темен, но душист и сладок. На лугах, по Мшаге, расстилали околоченный лен. Он ложился ровными светлыми рядами, а по закраинам стлища, близ вересков и ивняжников, кругами и полукружьями.
Вечером в горенку к деду Левонику заскочил Путко.
— Василько в кузне, — с порога крикнул он. — Зажег домницу.
— Зажег?! — приподнялся Левоник.
— От смолья чад над кузней черный-черный…
— Сам-то, Путко, черный ты, как уголь, — рассмеялся Левоник. — Шел бы в кузню, присматривался, что да как? Наш род ремесленный, из старины мы домники, и тебе пора привыкать.
— Я был в кузне, — обиженно отозвался Путко. — Помогал Васильку домницу глиной мазать, руду и уголь сыпали…
— Ишь ты, мастер, — Левоник любовно посмотрел на внука. — Перенимай, Путко! Помни, что говорю: великое дело ремесло.
Днем, когда засыпали рудой и углем домницу, Василько не предполагал оставаться на ночь в кузне. Но с наступлением вечера не утерпел: нарубил из старых сосновых, пней вязкое и пахучее «смолье», заложил его в печь. Резкими ударами кресала о кремень высек огонь. Вскорости над кузней показался дымок; вначале он был еле-еле заметен в вечерних сумерках и, уплывая, терялся в хлопьях тумана, занявшегося над рекой.
Василько приладил к поддувалу сопло меха, не спеша, как бы нехотя даже, качнул коромысло. Домница зашумела. Размеренные движения Василька становились все тверже, увереннее. Над печью показалось синеватое пламя. Оно осветило темные, прокопченные стены кузни, облизало багряным языком гладкое железо наковальни. Василько теперь ни о чем не думал. Он прислушивался к дыханию печи: чем ровнее и сильнее дутье, тем скорее сварится крица, тем ковче и крепче будет в закалке железо.
В погосте прокричали третьи петухи. Василько сбросил колпак; лоб у домника взмок от пота. Сильно и глубоко вздохнув, в последний раз сжалось уставшее чрево меха. Кто-то подошел к кузне и остановился в темных воротцах. Василько не оглянулся. Уж не дед ли Левоник? Вот-вот прислушается он к шуму домницы, выйдет к наковальне и возьмет изымало…
— Устал, Василь? — как бы отвечая на мысли Василька, прозвучал голос. — Всю-то ночку, один-то у домницы.
По голосу Василько узнал Марину.
— И тебе не спится? — спросил он и усмехнулся. — Не помогать ли пришла?
— Отчего не помочь? — Марина вошла в кузню. Вспыхнувшее пламя осветило ее зардевшееся улыбающееся лицо. — Что велишь, то и сделаю.
Неожиданное появление в кузне Марины обрадовало кричника. Исчезла усталость. Рослая, с сильными плечами и румяным лицом, Марина стоит возле наковальни. Василько чувствует на себе ее вызывающий взгляд; вот она поправила выбившуюся из-под повойника темную прядку волос, улыбнулась… Васильку кажется, не от раскаленной домницы исходит жар, наполняющий кузню, а от этой близкой ему, сильной, красивой женщины.
— Сможешь ли? — любуясь Мариной, с ласковой насмешливостью сказал Василько. — Бери молот! Поднимешь?
Марина не ответила. Взяв молот, она легко, чуть изогнув стан, взмахнула и ударила по наковальне.
— Гож? — спросила.
— Попробуем…
Василько взялся за изымало — тяжелые, чуть не полупудовые клещи, с крючьями в зеве; разбил летку домницы, вложил в Детку клещи, повернул их и выбросил на наковальню крицу. Раскаленная добела, она пузырилась, шипела, сыпля блестками искр. Марина взмахнула молотом.
— Так, Маринушка! Сильнее! Бей, пока не остыла…
Не опуская клещей, Басилько одной рукой поворачивал крицу на наковальне, другой постукивал ручником, вперемежку с молотом Марины.
— Сильнее бьешь, легче после железо ковать, — говорил он. — Довольно, Марина!
Бросил изымало, взял из рук Марины тяжелый молот и, на всю силу, удар за ударом, доковал сплющившуюся крицу, которая не сыпала больше искр, не блестела, а напоминала плотную, огромную жабу, невесть как попавшую на наковальню и распластавшую на ней свое рябое, посиневшее тело. Закончив, Василько бросил крицу в наполненный водой лоток. Коснувшись воды, крица зло фыркнула, зашипела и опустилась на дно. Василько подошел к Марине.
— Спасибо, Маринушка, помогла.
— А кто смеялся надо мной? — подбоченилась Марина. — Кто? Не ты ли, Василь? Баба, мол, ей ли знать кузню! А коли я жена кричника? Не отступлю перед ремеслом. Надо будет, зажгу и домницу, сама стану железо ковать.
— Станешь. С твоею-то ловкостью да умельством…
— Ой, Василь, — внезапно Марина точно сбросила с себя все, что привело ее в кузню, заставило взять молот и ковать крицу. В глазах ее потух вызывающий блеск, гордое выражение лица сменилось озабоченностью. — Дома-то чадо у меня… Как да проснулось? Шла к тебе только поглядеть, а тут уж