«А чем не жених Лушко? — продолжал Водовик свои думы. — Четырнадцатый год отроку». Вспомнилось боярину, что и его по четырнадцатому году оженил родитель. Невесту взял… Забыл уж Водовик, какой год шел в ту пору его боярыне — не то двенадцать, не то одиннадцать минуло. Моложе его была она.
Молода, а радость ли в том? Помнит, ввели невесту в дом, а ее ни наряды, ни муж, с которым под венцом стояла, не радуют. Год прожил с женой Водовик и не знал, зачем она взята ему батюшкой? Лишь после году люба стала боярыня и хороша.
Женится Лушко на Улите, она-то небось не станет ходить дурой. С лица Улита рябовата, телом зато пышна; не придется Лушку учить ее жизни замужней. Когда юн и не сметлив муж, к разумной жене ему легко привыкать. Поспит она ночку, а утром-то встанет ласковая; накинет на плечи плат паволочитый, украсит себя колтами золотыми, жемчугами скатными, смарагдами, яхонтом, — то-то мила, то-то люба покажется. Муж-то молодой себя самой ей дороже. Возьмет она его на руки, прижмет к груди…
— Тьфу! — отплюнулся Водовик и облизал губы. Своя молодость, силы былыя вспомнились боярину.
Есипович не отказался от жениха. Рад и он пристроить дочку. Столковались о приданом и хлопнули по рукам. Назван Лушко женихом Улите. Не спрашивал его Водовик, люба ли невеста: зачем спрашивать, когда люба родителю! На свадебном пиру, сидя бок о бок с Улитой, Лушко не поднимал глаз. Ростом он ей по плечо, черноволос и сух — в батюшку. Злые языки шептали на все лады, будто не по невесте жених, зелен. Невеста-де зрела и перезрела в девках.
После пира боярин Водовик неделю ходил как в чаду. На людей он смотрел так, словно бы и впрямь слилось с его богатством богатство Есиповича. Наведались в хоромы торговые гости, Водовик в горницу не пустил их; передал свое слово через холопов: волен-де продать товар, волен не продавать. Надумаю вести торг — позову.
И как нынче не поважничать Водовику! Сына оженил на первой невесте в Новгороде, от запасов воска и хлеба ломятся у него клети; мехов, которые и серебра дороже, полные сундуки; хоть самому снаряжать ладью да плыть на торг иноземный.
Раздумавшись о богатстве своем, Водовик спустился с крыльца и велел открывать клети. Захотелось ему — не мерой, не весом — глазом хотя бы прикинуть, сколько хранится в клетях запасов. На воск и хлеб боярин взирал молча, только в глазах играли огоньки довольства, но когда начали открывать сундуки с мехами куньими — боярин похолодел. Тронуты меха молью. Облезла плешинками шерсть, из сундуков несет плесенью.
— Кто допустил этакое? — тряся кулаками, боярин подступил к ключнику. — Сгноили добро!
Он схватил мех, тряхнул. Осыпаясь, закружилась в воздухе шерсть.
— На что смотрел? На что сундуков не открывал, не сушил рухлядь[46]?
— По твоему указу, осударь-болярин, — оправдываясь, молвил ключник. — Не велел ты открывать, не велел никого пускать в клеть…
— Ох! Сгноили добро, а вину рады свалить на меня. Пора бы всех вас, виноватых, гнать в дальнюю вотчинку… Скорей беги на торг, — оборвал себя боярин. — Зови тамо Офонаска Ивковича. Не за серебро, а пусть хоть за грамоту долговую берет скорей рухлядишку. Обрадуется, поди, Офонаско моей беде. Он прибыли рад, чужое-то горе ему не горе.
Лица не было на боярине, когда он вернулся в хоромы. Прошел в горницу, сел на лавку. И горницу словно подменили сегодня — темно показалось в ней, неуютно. Где-то, за изразцовой печью, верещит сверчок. Не новую ли беду накликает? Забыл боярин о пережитой недавно радости. Не за то ли свалилась беда, что выбрал за сына рябую девку?
Постучал о пол. Когда вбежал холоп, велел принести квасу. Пил через край из полведерного жбана.
— Что стоишь, пес? — отставив жбан, уставился на холопа. — Какую еще весть припас? Сказывай, терзай своего болярина!
— Бересто с Маяты от ключника Моки, из вотчинки тамошней…
— Где оно?
— Прими, осударь!
Холоп с поклоном подал боярину свернутые наподобие свитка тонкие гладкие листки бересты, завязанные прядкой мягкого льна; концы прядки припечатаны воском. Боярин сорвал печать; освободив бересту, развернул ее. Прочитав первые слова: «Осподину моему, осударю…»— Водовик поднял глаза и сказал холопу:
— Ступай! Кому нужда ко мне, пусть повременят… Не тревожили бы, покуда читать буду.
Оставшись один, он достал из-за образа указку, разгладил на столе бересту и, водя указкой по криво расползшимся строчкам, принялся читать вслух:
— «Осподину моему, осударю-болярину; поклон тебе, осударь, от холопишки твоего от Моки Душильца, ключника вотчинки твоей осударевой на Маяте коя, близ Мокрого погосту, поклон тебе земной, осударь, от меня и людишек твоих здешних. Не огневайся, осударь, жито и лен огнищевый уродились в вотчине, на земельке твоей, каких не бывало. Смерды-половники, и кабальные, и пашенные[47] людишки кои, везут дани довольно… Опричь, осударь, Мокрого погостишку и тех, что жительствуют на Верхней Маяте. Жалобятся смерды тамошние: градом-де в лето нынешнее хлеба и льны у них побило, со всего-де поля, что писано за погостом, и пол-окова[48] не собрали жита, а льну и совсем не собрали; что взяли путанки, ушло в отрепи да в куделю. Твоею милостью, осударь, указал я тем ленивцам, что не оберегли ни своего, ни болярского добра, не собрали хлеба, то и вина в том ихняя, указал им: везли бы дань в осторожен вотчинный как положено, всей мерой; у кого-де не будет дани, тому целовать дерн в кабалу и покрывать болярской убыток в зиму, пушной рухлядью. И положил я, осударь, за осьмину жита давать по пяти дюжинок векши аль по полдюжины черных куниц. Пушной-то рухлядью смерды обелят должишко и дерн в кабалу поцелуют. Божья милость станется через то твоей вотчине. Прости меня, осударь, холопишку своего, коли что не так, не по доброте твоей к смердам вотчинным и прочим коим, сотворил суд; не о себе, о вотчине пекусь. И иное дело есть у меня — о половнике твоем Емельке, который о прошлом году в княжий поход бегал, а ныне возвернулся. Того же погостишку житель Емелька языком отрок востер, а к делу не падок. И тое лето и нынче не дал он дани тебе, осударь, и, сказывают, другим смердам не велел давать. С неделю тому места, привел я злодея Емельку в острожек, надел колодки на непокорна и в поруб вверг. Твоя милость, осударь, скажи свой, осударев, суд. А я пригрозил Емельке, но ушей и носа не резал; добро бы покарать неслуха на страх смердам…»
Боярин положил указку и вытер вспотевший лоб. Нелегко далось ему чтение грамоты, нацарапанной костью на листках бересты. Но то, что прочитал он, его удовлетворило. Казалось, живи боярин сам в вотчине, и он поступил бы так же, как поступил Мока. Упоминание в грамотке о том, что ввержен в поруб неслух Емеля, совсем развеселило Водсвика. Даже забыл он о тронутых молью мехах, о том, что не его цену примет Ивкович, а свою даст.
В былые годы Водовик каждое лето наезжал в вотчинный острожек на Маяте; не страшно было ему тогда трястись по лесным дорогам, а вот нынче… Не то, не то стало. Стар. В его лета кости покоя ищут.
Помнит он пологий холм, на котором темнеют постройки вотчинной усадебки. Как островок, возвышается холм над заливной поймой. Маята — река неглубокая. Русло ее прячется в заросших ветляком и ольшаниками низменных берегах. Не замоча ног жители усадьбы переходят Маяту по круглым, облизанным древностью валунам. Летом река тиха, но весной, вздувшись полыми водами, Маята буйствует. Она затопляет тогда всю пойму, подбирается к палисаду вотчинного острожка, угрожая смыть его, раскидать по бревнышку, унести и выплеснуть в полную чашу Ильмень-озера.
В вотчине боярина Водовика все междуречье — от Маяты до Холовы и ко Мете. Лесами, лугами поемными, пашнями, ловищами звериными и рыбными — всем богата вотчина. Смерды — половники и кабальные — поднимают пашни и залежи, сеют и убирают жито; в лесах жгут огнища под лен, ловят красного зверя, ищут борти, гонят смолу и деготь.
Блюсти вотчинное добро поставлен боярином ключник Мока Душилец. Счет потерял он годам, живя в вотчине; облысел здесь и борода побелела.
На язык Душилец не боек, и не зол будто бы, но и милости от него никому нет. Пожалуется ему смерд на беды и нищету свою, просит повременить с данью боярину, Душилец выслушает все, что скажет смерд, не оборвет, а, выслушав, молвит: «Добро. Нищ ты, паробче, целуй дерн в кабалу!» Молвит мягко, как бы соболезнуя, лишь косые глаза его при этом разбегутся в стороны — один на Маяту, другой на Холову.
Ходит Душилец прихрамывая, одно плечо у него выше другого. И зимой и летом носит зипун из черной крашенины, стеганный на кудели; подпоясывает его тонким варовишным плетешком; на голове — войлочный колпак, из-под которого, закрывая шею, словно бармица из-под шелома, выбиваются серые косички.
— О-ох! Вспомнил вот, и будто сам побывал в вотчинке, в острожке тамошнем, — вздохнув, вслух произнес боярин. — Лучше и бережливей Моки не сыщешь холопа ни среди своих, ни среди чужих. Верен. И на глаз зорок, и умом не обижен, и смердам не потатчик.
Боярину даже пришла мысль, чем бы ему наградить верного слугу, но, подумав, спохватился: не в пользу рабу награда. Доверен раб у своего господина, тем и счастлив и награжден превыше меры.
В ответной грамотке на писание Душильцово указал боярин ключнику помнить о боярской милости, с пущим рачением и берегой править вотчину. «Смерды, кои нерадивы болярину своему и по лености аль по упрямству не несут дани, богом уставленной, — в твоей они воле и божьей, — писал боярин. — Искать тебе на них дань и наказание положить. Для ихней же пользы возьми в кабалу ленивцев; а кто из половников либо кабальных людишек помыслит о бегстве от болярина своего — вразуми и укажи, что нет ныне воли Новгорода Великого не токмо кабальной и пашенной чади, но и смердам-полов-никам искать себе иного господина. Сидеть на земле смердам крепко. Ослушника Емельку не обеляй от колодок. Наказание ему на разум. При оказии же, коя случится, под крепким бережением пошли вора и д