— Ах ты, неладна!
Он споткнулся о заросшую густой травой старую колоду, упал. Стряхнув с ладоней прилипшую к ним хвою и другую падаль, огляделся. Черный ствол давно упавшего дерева врос в моховище. Ивашко встал на колодину, снял колпак и тульей его вытер лоб.
Прямо перед ним возносятся ввысь стволы могучих сосен. В ярких бликах солнца, прокрадывающихся сюда сквозь живую твердь зеленых вершин, сосны кажутся покрытыми бронзово-серой, звенящей чешуей. Вверху шумит ветер. Сосны покачиваются, гудят вершинами. Иногда, когда ветер рвет крепче, стволы их вздрагивают. Дождем сыплется вниз высохшая чешуя, жесткие хлопья лишайников, усики сухих, золотистых игл. В глазах Ивашки отразилось вдруг такое восхищенное изумление, будто все, что окружало его здесь, он увидел впервые. В кажущемся однообразии лесной жизни перед Ивашкой раскрылось столько чудес, столько неповторимых красок, что он, как зачарованный, смотрел на раскинувшееся перед ним несказанное великолепие бора. И работная клеть, и долгое блуждание в борах — все его недавнее прошлое отступило, стало таким далеким и невозвратным, что — еле-еле цеплялось где-то, в темном уголке памяти.
Спрыгнув с колоды, Ивашко подбежал к ближней сосне, раскинул руки и попытался сплести пальцы, обняв ее. Это не удалось. Руки его едва дотянулись половины охвата.
— Ох, матера, голуба! — восхищенно вслух произнес он, оставив попытку обнять сосну. В глаза ему бросилась слеза янтарной смолы, застывшая на шершавой чешуе. Ивашко отковырнул смолу, размял и тем движением, каким бросают камушки по воде, кинул вдаль.
С каждым шагом его зеленая пустыня бора становилась приветливее. Вот он различил, как в торжественный гул вершин ворвался монотонный, сухой стук: черный дятел примостился, знать, где-то неподалеку, на сухостоине. Крикливо, как сбитенщицы на торгу, хлопочут сойки. На мшистой прогалине мирно и тепло отдыхают солнечные лучи. Сквозь пышный мох пробиваются на свет тонкие иголочки трав, а на солнцепеке, посредине прогалины, у старого, источенного муравьиными лазами серого пня рассыпались белые слезы цветков земляники. По стволу пня и там, где стоит Ивашко, взад-вперед снуют муравьи — черные, тоненькие, как тычинки зверобоя. Ничем не напоминают они красно-бурых лесных великанов, чьи жилища, сложенные из хвои и сухих веточек, подобны рубленым теремам.
По гладкому стволу сосны взмыла вверх векша. От неожиданности Ивашко оторопел. Он остановился, всматриваясь в вышину, но векша исчезла. Ах, вот она! Распустив хвост, рыжий, как прошлогодняя трава, паутина которой застилает темно-зеленые брызги брусничника, векша прильнула к сухому, почти скрывающему ее обломку сучка. Черные бусинки ее глаз с любопытством и недоумением пристально уставились на Ивашку. Он схватился за лук, но, не наложив стрелы, опустил. Нет! Не вяжется свист стрелы с доверчивыми глазами зверька, да и на займище — посмешище для охотника принести из бора рыжую весеннюю векшу.
— Ах ты, рыжая! — погрозил Ивашко. Векша напомнила ему об Олёнушке. Где она? «О, да никак я заплутал».
Мысль о том, что он заблудился, встревожила Ивашку. Показалось, все вокруг его вдруг потемнело, нахмурилось.
Сложив трубою ладони, он приложил их ко рту, крикнул:
— О-о! Олёнушка!
В бору отозвалось и погасло эхо. Ивашко повторил крик, эхо подхватило громче.
Ивашко заторопился, побежал вперед, высматривая что-либо знакомое, что указало бы путь на займище. На бегу он нырял в плотные заросли, распахивал, как ворота, сцепившиеся ветки кустов, волком прыгал через валежины. Кажется ему, что и солнце светит не так ярко, как прежде, и ноги потеряли резвость, а бор все тот же — бесконечный, безлюдный.
Перебрался через пересохший овражек. Крутыми скатами, заросшими путаной, корявой ольхой, орешником и иным мелколесьем, овражек прорубается в глубину бора. Ивашко пошел берегом, надеясь выйти к Шелони, но тут представилось, что овражек ведет в сторону. Ивашко свернул к видневшимся впереди высоким дубкам… Вроде когда-то видел их. За дубками — небольшая полянка, а за нею… снова бор.
Ивашко устал. Во рту у него сухо, томит жажда. Куда идти? Повернул обратно к овражку и тут недалеко от себя увидел Олёнушку.
Она сняла стрелой глухаря. Большое черное тело птицы, цепляясь крыльями за колючие ветки, упало на землю. Стрела при падении сломалась. Опираясь на опущенную кибить, девушка, не отводя глаз, смотрела на добычу.
— Олёнушка! — позвал Ивашко.
— Братец! — Олёнушка обернулась к нему. — А я боялась — пропал ты… Заплутал. То-то бы искать тебя…
Ивашко подошел ближе.
— Стрелой стрелила? — спросил, любуясь на птицу.
— Нет! — Олёнушка посмотрела на Ивашку и засмеялась. — За хвост ловила…
Она подняла добычу. Птица была так велика, что распущенное крыло ее касалось земли.
— Пора на займище, — перестав смеяться, сказала Олёнушка. — Татко ждет.
Глава 19Гость
Из бора выбрались на езжую дорогу. Олёнушка убежала вперед. Уставший за день Ивашко шел медленно. У березняков, разросшихся по давней гари, недалеко от поляны, Ивашко увидел в стороне незнакомого старца. Старец сидел на траве около зеленых вересков; ломая небольшими кусочками хлеб, клал их в рот и медленно жевал. Заметив, что Ивашко смотрит на него, старец положил хлеб на кошель, привстал и поклонился.
— Век жить, век здравствовать, добрый молодец! — неожиданно тонким и высоким голоском сказал он. — Не слыхал, паробче, в здешних лесах живучи, где тут есть Данилова поляна?
— Тут она, близко, — ответил Ивашко.
— Ах, как добро! — обрадованно засуетился старец. — Не ждал, не чаял, что рядом сижу.
Он поднял кошель, надел на плечи и завязал на груди лямки.
— Сам-от, молодец, не там ли живешь?
— Там.
— Ах, добро! Гляди-ко, проводишь… Давно не видались мы с Данилой, не признает и лица поди…
На пути Ивашко с любопытством присматривался к шагавшему рядом с ним старцу. Тот был вовсе не так древен, каким показался издали. По одежде своей он напоминал безместного попа… Немало их бродит по Руси! Но что-то, чего Ивашко не мог понять, отличало старца от безместных. Темная стеганая скуфейка покрывала его не то рыжие, не то выцветшие на солнце волосы. Плотно, как железный шелом, для виду обшитый крашениной, скуфейка прилегала к голове. Вытертый и потрескавшийся от долгой носки кожаный пояс туго перетягивал сшитый из той же крашенины, что и скуфейка, длинный зипун. На груди и спине старца зипун вздулся, как тегилей. Плетенный из липовых лык кошель тяжестью своей оттягивал плечи. Лицо старца — безбородое и безбровое, — несмотря на солнечный день, казалось до того серым и невыразительным, словно осыпали его когда-то пылью, да запыленным и пустили на свет божий. Когда старец молчал, тонкие губы его плотно смыкались, так что исчезал рот; около уха, на левом виске, лепилась темная бородавка с торчащими из нее длинными, жесткими, как ость, ржавыми волосками.
Данила стругал скоблем тесину, когда Ивашко с гостем подошли к займищу. Он оглянулся на скрип воротины; увидев вошедших, опустил скобель. В глазах его отразилось недоумение и любопытство.
Старец истово положил на себя крест, подошел ближе.
— Здрав буди, раб божий! — поклоном приветствовал Данилу.
— И тебе поздорову! Будь гостем, коли забрел…
— Не признал меня, раб божий? — после недолгого молчания спросил старец Данилу, который взялся было снова за скобель.
— Не узнаю, — выпрямился Данила, вглядываясь в лицо гостя. — Вроде приметный лик, а не припомню, где видел.
— Истинно сказываешь, — согласился с Данилой старец. Он снял с плеч кошель и опустил на землю около своих ног. — Много путин в мире — не счесть, не сложить их. Во все концы, во все края разбежались путиночки, а из всех-то нашлась и нам единая, столкнула на перепутье.
Данила старался вспомнить, где видел он этот стертый, безбровый лик? Старец напоминал ему кого-то. Но если встречались они, то, по-видимому, так давно, что память сохранила лишь смутное представление о человеке.
— Не припомню, — произнес наконец. — Чем гадать, лучше ты обзовись, отче!
Тонкие губы старца зашевелились. Они, как черви, ползали по подбородку, изображая улыбку. На дворе смолисто пахло свежей щепой. Сладкими пряниками рассыпана она около тесины, где мастерил бортник.
— Семена Глину не припомнишь часом? — негромко спросил старец.
— Семена?!
Глаза Данилы пристальнее уставились на гостя. Имя Глины напомнило молодость, то время, когда Данила жил далеко от поляны, рядом с вотчиной боярина Нигоцевича. Знал он тогда Глину; попом был Семен в вотчинной церкви. По милости Глины, которому полюбилось займище Данилы, согнала вотчинная стража займищанина с занятой им земли, расчищенной и обжитой; взяли землю в вотчину, пригрозив судом боярским за старые «злодейства». Вовремя ушел Данила. Набрел он тогда на поляну у Шелони, построил новое займище; а старым займищем его Нигоцевич одарил попа.
Не помнится старая обида, но все же появление Семена встревожило Данилу. Будто несчастье сулит встреча.
Недолго владел Семен Даниловым займищем. За наветы и лихоимство привелось ему пострадать от половников вотчинных. Займище спалили, сам еле жив остался. После объявился он в Новгороде, в хоромах боярина Нигоцевича. Когда брали новгородцы на поток Нигоцевичевы хоромы, вместе с боярином пропал из Новгорода и Семенко Глина.
— Семен, ты это?
— Я, Данилушка. Не признал, зрю? Истинно сказано: не красят годочки лик человеческий.
— Не зипун бы твой, может, признал бы, — сказал Данила. — Не ждал в мирских-то странниках тебя видеть.
— В каком пойдешь образе, в том и жив будешь, Данилушка, — сладко и нараспев прогнусавил Семен.
— По земле ходишь?
— Хожу. Велика она и чудна дивно! Побывал и в Плескове граде, и в Торжке, и в Твери, и в стольном Володимере. Много навидался, больше того наслушался.
— Откуда нынче бредешь, Семен?
— От киевских угодников, от пещер тамошних… Иду к Вели