— Не сердись, молодушка, не со зла смеюсь.
— Не рано ли молодушкой величаешь?
Молодец притих. И в самом деле, как не приметил он девичью косу, не признал, что на косогоре внизу упала не молодушка, а девица красная.
— Прости, девица, обознался, — сказал. — А что смеюсь, так уж больно резво ты руками взмахнула, будто лететь собралась.
— Самому бы так-то…
— Может, упал бы, да рядом не стоял. Дозволь, помогу!
— Сама обойдусь.
— Ой ли! Не волк, чай, не съем.
И впрямь, не страшен молодец. По одежде — дружинник княжий. Боль утихла. Васена сама готова теперь смеяться над своей бедой.
— Не волк, а не ведаю, кто ты.
— Люди зовут Ивашкой…
На один только миг поднялись темные ресницы, Ивашко увидел серые, ясные, как день, глаза. И от того ли, что не ждал этого взгляда, или его испугали сдвинувшиеся к переносью тонкие девичьи брови, но он неловко умолк. Впервые видит девушку, а кажется ему — знает. Что-то непонятное, недосказанное почудилось Ивашке в ее взгляде. И не передать, как случилось, что Ивашко подбежал к Васене, поднял на руках, перебежал через овражек и, не опуская, поднялся на высокий берег. Так легка казалась ноша, что и день и ночь шел бы с нею — не утомился.
— Ой, почто так-то!
Васена закрыла рукавом лицо. И сердиться хочется на дружинника, и смешно ей.
Ушла… Не оглянулась.
Глава 26Не сказка — быль
Оборол Онцифир хворь. От Васены узнал он, что являлся в хоромы Омоско-кровопуск, заговор шептал, водою с наговоренного уголька брызгал. Онцифир так рассердился за эту весть, что в краску вогнал дочь. Не жалует лучник ворожбецов. Долго ворчал на Васену, а потом, когда успокоился, велел истопить баню.
Высоко играет над шатровыми крышами вешнее солнышко. Золотистою паутиной лучи его цветут на голубых и зеленых шеломах церквей и соборов. По небу плывут легкие облака. Вон то, что над Николой в Дворищах, похоже на скачущих всадников, а то, что над Молотковым, как ладья легкоструйная. Кажется Онцифиру: мчится ладья далеко-далеко, за леса и горы, к бурному морю Русскому[28].
Онцифир постоял на крыльце, любуясь на галок да голубей, что вьюном вьются вокруг шатровых звонниц. Подумал вслух:
— Откуда ее пропасть-непропадимая развелось птицы на Великом Новгороде?!
В передней стене бани темнеет узкая, как ладонь, щель волоковой оконницы, закрытой изнутри полозком. В предбаннике, куда вошел Онцифир, его обдало теплом. Он прикрыл дверь. С надворья показалось темно: еле-еле различил на лавке дежу с квасом. Липовый ковш, уцепившийся крючком рукоятки за край дежи, плавает поверху. Онцифир зачерпнул ковшом, попробовал. Ах, матёр квасище! Старалась Васена для батюшки. На лавке, рядом с дежой, припасен веник березовый, чистовый. Онцифир снял и повесил на кляпчик, торчавший в стене, епанчу, скинул рубаху, забрал веник… Тяжелая, сбитая из сосновых пластин дверца скрипнула на подпятках. Онцифир пригнулся, шагнул внутрь бани.
От ржаной соломы, раскинутой мягким ковром на полу, медовый дух, как от омета. Онцифир вытянул в темноте руку и ощупью, как ходит слепой, добрался к красной стене; там он нашарил зарубку полозка, оттянул его.
Сквозь туго натянутый сухой бычий пузырь в баню проникла струя желтоватого света. Возможно стало различить полок, гору каменки и около кадь с водой, нагретой брошенными в нее раскаленными камнями. Камни еще не успокоились, они издавали то глухой рокот, то протяжно всхлипывали. Онцифир болтнул ладонью воду. Добра! Взял шайку, зачерпнул ею и, как бы невзначай, плеснул воду на каменку. Зачерпнул еще и еще…
Столб пара — огня жарче — с шипением и свистом вырвался вверх, ударил в потолок и, оседая, цепко схватил в объятия лучника. Жар так плотен, что казалось, стены баньки не выдержат его напора. Вот-вот банька, под всхлипы каменки, оторвется от земли, взлетит в необъятную высь и лопнет там, как пузырь, устлав соломой и щепою двор. Онцифир похлопал себя по бедрам, потер грудь, руки. Тело его покрылось потом, стало легким, будто десяток-другой годин свалилось с плеч. Растомясь с жару, Онцифир прилег на полок, намочил веник и вдруг с такой силой начал хлестать им себя, словно хотел избавиться этим от жаркой пытки.
— Ну-ка, твари! — приговаривал он. — Проваленные лихоманки… Ох, дойму вас!
Хлестал до тех пор, пока у самого не захватило дух. Кажется, не сошел он, а скатился с полка. После первого веничка хорошо отдохнуть на ржаном ковре. Буйно клокочет в жилах кровь. Дышишь — надышаться нельзя.
Крепок пар, но Онцифиру он впору. Кажется ему тот пар теплым ветерком, что дует в Петров день из-за Ильменя. Еще поддал на каменку, поднялся на полок, и снова гуляет, обдавая жаром, чистовый веник.
Но вот и у Онцифира недостало терпежу. На соломе пришел в себя. Не натешился ли паром, не пора ли честь знать?..
Дотянулся, нащупал скобу, толкнул дверцу. Огненною тушей вывалился в предбанник. Постоял, вздохнул во всю богатырскую грудь, подвинулся к деже, взял ее за ушки и, приподняв, отпил через край. Иному кому на этом бы и конец бане, но Онцифиру мало; несыто зудит у него спина.
С дежою впереди себя вошел он в баню. Выпрямился, голова еле-еле не трогает теменем матицу. Опрокинул на себя половину дежи. Липко сковал тело ледяной квас, на груди, на руках, ощерясь, заершился волос… Подхватив под уторы дежу, Онцифир плеснул остальной квасище на каменку.
Баня точно остыла. Каменка издала тихий стон, будто всхлипнула она от страха. Стон этот усиливался, рос, и вдруг, обезумевший от липкой студеной влаги, вырвался пар. Нет, не пар! Раскаленные добела камни обрушились на Онцифира.
Но хитер лучник. Он припал к полу, переждал первую струю. А жар крепнет, заполняет собою все — рукой не шевельнуть, слова не молвить.
Железо гнется в квасном пару. Натянуть лук — стрела у ног падет, — кибить в пару, как тесто, не держит тетиву.
Тут-то Онцифир и схватил веник. Со страстью, что есть сил, принялся хлестать и плечи, и лопатки, и бедра…
Будто кожу сдирает веник, но Онфицир не сдается. Сползет с полка, отойдет на соломе, и снова рука тянется к венику.
А и то баня! После нее будто снова родился Онцифир. В глазах у него голубой огонь вспыхнул, морщины на лице разгладились; рушником натерся так, что кровь рада брызнуть.
Жизнь живовать да песни играть Онцифиру Доброщаницу на Великом Новгороде!
Глава 27Гости
Ввечеру пришел к Онцифиру кузнец Никанор. Принес он наконечники к стрелам. Поздоровавшись, Никанор свалил на пол тяжелый кошель, сказал:
— Любуйся, Онцифире, на твою охоту даю.
— Ох, хвастаешь, Никаноре! Все вы, кузнецы-хитрецы, на язык тароваты. Недаром колдунами зовут вас.
— Колдовство наше в руках да в умельстве, — ответил Никанор. — Жаль, не обучен, похвастал бы перед тобой. В кузне у горна стою, у горна-то стуку много, вестей мало слышно. А к тебе не впервые за порог ступил.
Никанор сказал правду: нет нужды хвастать ему своими изделиями. Кто сумеет сковать и закалить перо тоньше и легче, чем он? Остро и гибко перо, звенит оно при полете; в кость ли, в железо ли ударит стрела — перо не согнется. Кует Никанор и топоры боевые и шестоперы… На что уж светец — Никанор согнет его так искусно, что только в праздники жечь в нем лучину. Вяжет Никанор и кольца к броне. Мелко и ровно тянет колечко, подбирает ряд к ряду, как бисером шьет.
Онцифир не спеша перебрал наконечники. Каждый осмотрел, ни в одном не нашел изъяна. Никанор, посмеиваясь, наблюдал за лучником. Ищи, мол, ищи, знаю, что принес: не чужие — свои руки делали. И то, что лучник не навалом взял его изделия, радовало кузнеца. Онцифир пересчитал все, убрал и тогда лишь молвил:
— Мало куешь, Никаноре! Две недели не был, а принес меньше полутораста. Шумит ли горно в твоей кузне? Много нынче надо оружия, того и жди — приведется отбивать врага.
— Откуда враг? О чем толкуешь, Онцифире?
— Ты никак и впрямь не слышишь ничего у себя в кузне, — усмехнулся Онцифир. — Не по-нашему так-то, Никаноре, не по-ремесленному.
— Слышу, да не прислушиваюсь. Орда далеко. Не князья ли чьи зарятся на Новгород аль сами собираемся походом? Было так-то при удалом Мстиславе… Шуму давно не стало.
— Да, Никаноре, тихо живем, молчим, не звоним вече. Князь молод, по молодости-то любы ему пиры да ловища; нападет враг, кто поведет полки новгородские? Не того ли ждать, что приведется искать поле не у рубежа, а на Гзени[29]?
— Полно о худом-то загадывать, Онцифире, — возразил Никанор. — Князь Александр молод, да умом гибок. Не ты ли сказывал прежде, что не жить Новгороду в отколе от земли Суздальской, что князь суздальский — опора Руси, опора городовым людям противу болярства вотчинного? Почто ныне загодя винить Александра? Смел он, мужем оказал себя в суде княжем и в городовых делах.
— Войско решает битву, Никаноре. Смел Александр, а одною смелостью обороть ли вражью хитрость?
— За Александром сила суздальская. Ярослав даст помощь, — сказал Никанор. — Не велишь ли выступить противу?
— Нет, не велю. Но тою ли думой, как мы, живет Новгород? Есть супротивники, кои не дружбы ищут с суздальцами, а распри. Суздалю я не супротивник. Нам, людям ремесленным и гостиным, люба единая Русь, торг вольный. Везли бы наши изделия во Владимир, в северские и иные города, а оттуда к нам то, в чем наша нужда. В совете господ твердят: хранит-де Новгород свои вольности, не желает быть под княжей рукой. А спрошу у тебя, Никаноре: где, в чьих хоромах вольности новгородские? Не у нас ли? Ой, нет! Вольности новгородские за семью замками у боляр-вотчинников. Верхним людям страшны сильные суздальские князья; тем и страшны, что сильны они, несговорчивы, не склоняются перед старым болярством. На торгу досужие языки, — Онцифир понизил голос, — о том толкуют, будто, как встарь, вотчинные боляре ведут тайные разговоры с ливонскими лыцарями. Правда ли это — не ведаю, но дыму без огня не бывает. Ищут вотчинники помощи у лыцарей, у папистов противу суздальских князей, а по пути ли с папистами нам, ремесленным? Не по пути. Не того ищем. Нам люба Русь. Не в отколе от нее стоять Новгороду, а вместе быть. Отколется Новгород от Руси — жди после: сядут на Волхове лыцари ливонские аль свейские, римские попы господами войдут в дом святой Софии, нарушены будут вера и обычаи наши. Не лыцари, так Литва съест Новгород. Чирьями сидят на шее у ремесленных и смердов свои вотчинники, а придут лыцари — горшим вере