За землю русскую. Век XIII — страница 11 из 80

Только теперь понял Андрей, сколь беспечен оказался он и неосмотрителен, предоставив свои покои Александру.

   — За каждую обиду спрошу! — грозно заключил Александр.

Андрей несколько оробел:

   — Да что ты, что ты, Саша? Да уж не такой же я зверь!

   — Знаю я тебя, замотая! Позволь тебе — так ты и на войну харем свой возил бы!..

Андрея задело за живое.

   — Батый тоже возит!.. А воевать... воюет не худо!

Мгновенье Невский находился в замешательстве, не находя ответа, затем произнёс:

   — Чему другому, доброму, у татар не выучился?..

   — Пошто — татары? — возразил Андрей. — У нашего с тобой деда, у Юрья Андреевича, в каждом сельце была боярыня!

Долго подавляемый гнев Александра полыхнул, как прорывается сквозь ворох сухого хвороста пламя костра.

   — Да что ты мне сегодня? — загремел он. — То на одного деда ссылка, то на другого! То у тебя Мономах, то Юрий. А тут уже вдруг Батый!.. А ты будь сперва как дед Владимир! А ты будь сперва как дед Юрий!.. А ты будь сперва как Батый!..


А та, из-за которой весь сыр-бор загорелся, которую ни тот, ни другой из братьев ещё не видали, — хрупкий русоголовый недозрелыш, с едва наклюнувшимися персями, девчонка, и впрямь ещё вскакивавшая ночью босыми ногами ради того, чтобы натянуть на озябших кукол сползшее с них одеяло, — словом, княжна Аглая-Дубравка уже приближалась к городу, дабы сделаться великой княгиней Владимирской, Суздальской и всея Руси!

С нею был и митрополит.

Несмотря на все его старанья, даже выехав из Галича на целый месяц раньше княжны, митрополит Кирилл так и не смог предварить её приезда. Многолюдный и многоконный поезд галицкой княжны, обременённый к тому же немалым обозом, всё ж таки нагнал где-то у верховьев Ворсклы[26] поезд владыки.

Главной причиной тому, как, впрочем, и предполагал Невский, были не столько дебри и болота двухтысячевёрстного пути, сколь препоны и каверзы, которые то на одном, то на другом перегоне учиняли митрополиту татары.

Ордынцев не так-то легко было обмануть!

У одряхлевшего Батыя, только что испытавшего мозговой удар, после которого у него заметно волочилась правая нога, всё ж таки, вопреки всему, оставался непритупленным хваткий и далеко досягающий взор степного крылатого хищника, от которого и на полвёрстной глуби тщетно думает укрыться припавший к самой земле жаворонок.

От Урала до Рима, от берегов Волги до берегов Сены явственно и своевременно различал золотоордынский владыка малейшее политическое шевеленье за рубежом — как в странах, уже покорённых, так и среди государей и народов, чья выя ещё не понесла ярма!

Да и сын Батыя — Сартак, и брат Батыя — Берке — эти двое, хотя и тая друг от друга до поры до времени кривой нож в рукаве халата, — они тоже разделяли с Батыем заботу неусыпного дозора за побеждёнными и непобеждёнными на Востоке и на Западе.

Лазутчики, доносчики, соглядатаи Батыя рассыпаны были повсюду.

Были они и среди кардиналов Иннокентия; были и среди колчаноносцев и бесчисленных супруг великого хана там, на Амуре. Шпионы Батыя своевременно доносили ему, что замышляют предпринять франки, захватившие Константинополь, и что собирается им противопоставить изгнанный из Царьграда в Никею император Византии. Через соглядатаев, через бродячих рыцарей Европы, из коих многие совсем недурно пристраивались на Волге и за Байкалом, через несметное количество изгнанных императорами Византии несториан-еретиков[27], не порвавших, однако, связи с родиною, через папских легатов и миссионеров, через венецианских и генуэзских купцов Батыю ведомо было всё, что творится: и в Лондоне — у Генриха, и в Париже — у Людовика, и в Мадриде — у Фердинанда, и в Страсбурге — у Гогенштауфена, и в Пеште — у короля Бэлы, и в Риге — у прецептора Ливонии, и, наконец, в Грузинском царстве — у того и у другого Давида.

Даже и самому Миндовгу, в его недосягаемых дебрях и топях, с его легко перебрасываемой, а иногда и потаённой столицей, — Миндовгу, чья душа была ещё темнее и непроходимее, чем дремучие леса, среди которых он гнездился, — даже и ему не всякое своё замышленье удавалось утаить от этого далече хватающего ока хозяина Поволжского улуса.

Что же тогда говорить о Руси, которая была рядом!..

Совсем недавно, разгневавшись на Андрея Ярославича за то, что тот без его ведома вступил в непосредственное общенье с Бицик-Берке, полномочным баскаком великого хана Менгу, и успел охлопотать на три года тарханный ярлык для всех землепашцев Владимиро-Суздальского княженья, Батый сказал, презрительно рассмеявшись:

   — До его столицы, что на этом ручье... напомните мне его названье... я своим малахаем могу докинуть!

Десятки услужливых уст поспешили шепнуть, что ручей, над которым стоит столица Андрея, называется Клязьмой.

Батый качнул головой. Заколыхалась и долго раскачивалась драгоценная тяжёлая серьга в его левом ухе.

   — Да, Клязьма! — будто бы вспомнил он. — Что же он думает, этот князь Андрей? Или рука моя коротка, чтобы достать его на том берегу этого ручья? Я велю Неврюю напоить своих коней из этой Клязьмы, — и вот уже и курица, перебродя через эту речку, не замочит своих ног!..

На Руси глаза и уши Батыя могли и слушать и высматривать невозбранно, даже и не таясь. Любой баскак; любой даруга, любой начальник ямского, почтового стана или же смотритель дорог — а дорог этих и широченных просек множество пролагали татары и во время и после вторженья, — любой из этих чиновников ордынских был и глазом и ухом Батыя.

Предавали и свои — из бояр. Наушничали и обойдённые при дележе уделов князья. Да разве бы отравила ханша Туракына отца Ярославичей, если бы не выложил перед нею все, даже и затаённейшие, помыслы князя своего ближний боярин и советник его — Ярунович Фёдор?

И на восток, к Байкалу, в Коренной улус, в кочующую ставку самого великого хана, немало засылалось Батыем шпионов и соглядатаев.

Однако Батый прекрасно знал, что и оттуда, с верховьев Амура, из ставки Менгу, насквозь и неусыпно просматривается и его Поволжский улус. И о любом его послаблении русским тотчас было бы вложено в уши великого хана.

То и дело которая-либо из бесчисленных жён Бату, зашитая в мешок вместе с грузом камней и разъярённой кошкой — ибо так подобает поступать с женою, предавшей мужа! — опускалась на дно реки или степного водоёма. То и дело кто-либо из его сановников-нойонов или же из людей придворной стражи и слуг — а случалось, кто-либо и из числа царевичей, — получал повеленье хана: «Умереть, не показав своей крови», что означало — быть удавленным тетивою лука.

...Ордынцев нелегко было обмануть!..

Едва только до ушей Батыя достигнул слух, что дочь Даниила — Дубравка-хатунь — помолвлена за ильбеги[28] Владимирского, за князя Андрея, и скоро станет великой княгиней Владимирской, как старому хану сделалось худо. Подавленная перед сановниками ярость его, искусно растравляемая братом Берке, едва не уложила старого хана в могилу. Придворный врач, тангут, кинул Батыю кровь. Грозивший ему повторный мозговой удар был избегнут.

Однако трудно и страшно дышал властелин полумира! И это страшное, клокочущее дыханье его подземной дрожью отдавалось в соседних царствах, будто землетрясенье. Но всё-таки старый хан поднялся. Сын — Сартак, брат — Берке, слетевшиеся было к одру его болезни, — племянник против дяди, христианин против магометанина, — опять принуждены были до поры до времени спрятать свои кривые ножи в рукава халатов.

Батый поправился. Но под напором происшедшего не устояло на сей раз даже и для всех очевидное, вызывавшее злобную зависть среди государей расположенье Батыя к Невскому — некий вид слабости, за которую брат Берке, лютый враг русских и в особенности враг Александра, то и дело язвительно попрекал Батыя.

Батый любил плакать. Он любил сетовать на чёрную неблагодарность людей. Он любил изливать эти жалобы в заунывных стихах, которые без каких-либо заметных усилий он слагал, зажмурившись, скорбно покачивая головой и слегка подыгрывая на двухструнной маленькой домбре, именуемой «хур».

Так поступил он и сейчас.

Подпёртый подушками, на широкой тугой тахте, сложенной из войлоков и покрытой коврами, он сидел, роняя слёзы на халат, перебирал струны инструмента и тонким, горловым голосом, замыкая как бы трелью вдруг смыкавшегося горла всякий стих, изливал свои жалобы на Александра.

Песня, которую приказано было занести на свитки ханским стенографам, была, по обычаю, длинна и охватывала множество событий. Главным же её предметом было коварство Невского.

Именно его, Искандера Грозные Очи, ещё более, чем Даниила, винили в Золотой Орде за предполагавшийся брак Дубравки и Андрея — брак, истинное политическое назначенье которого было хорошо ведомо Батыю.

На Даниила — на того уже махнули рукой. Это произошло тогда, когда Батыю, Берке, а потом и великому хану Менгу стало известно, что чрезвычайный легат Иннокентия, францисканец-поляк Иоанн де Плано-Карпини[29], на обратном пути из Монголии и Золотоордынского улуса заезжал к Даниилу, и что его чествовали там, и что с тех пор между Римом и Галичем ведутся, то ослабевая, то вновь разгораясь, переговоры о принятии Даниилом королевской короны и о вселенском соборе касательно воссоединения церквей.

Но Александр, Александр?! Хотя насчёт истинных чувств Невского к завоевателям даже благоволивший к нему Батый нисколько не обольщался, однако ханы были убеждены, что Александр по крайней мере не отважится пойти на сближенье с князем, чьё одно имя уже вздымало чёрную желчь в крови Батыя.

Зачем было это делать? Разве не предлагал Александру он, Батый, отдать за Андрея Ярославича любую монгольскую принцессу из дома Борджегинь, то есть из того самого дома, к которому принадлежал он, Батый? Разве не заверял его, что татарской царевне, когда она станет женою великого князя Владимирского, не станут возбранять даже переход в христианство? Что ж тут такого? Ведь христианин у него, у Батыя, и сын Сартак.