И Чаган запел.
Испуганный хорчи ворвался в шатёр и упал на землю. Зная, как тяжко он провинился перед ханом, оруженосец, не вставая с земли, повернулся головою в сторону, где стоял Чаган, и распростёрся перед ним.
— Чаган! — воскликнул он. — Смилуйся над рабом твоим! Но русские от шатров твоих менее чем на одно блеянье барана!..
— Коня! — крикнул царевич.
Оруженосец ринулся из шатра. Ещё раз окинув оком и высокую постель из пуховых одеял, и туалетный столик, и подойник для кобыльего молока, Чаган отпахнул завесу входа и почти с порога поставил ногу в стремя.
И едва он оказался в седле, как гладкое лицо его приняло выраженье спокойствия и суровой надменности.
Он глянул, прищурясь от солнца, в ту сторону, где уже прорвавшийся русский отряд рубился с его многочисленной охраной, состоящей почти сплошь из его родичей, и быстро охватил всю опасность положения.
Чаган глянул на шатры своих жён. Трое из его супруг-монголок уже сидели в сёдлах, разбирая поводья. Все они были в штанах для верховой езды. У одной из ханш за спиною, в заплечном мешке, виднелся ребёнок с соской.
И только из четвёртого шатра — шатра китаянки — всё ещё слышался злой визг и шлёпанье: китаянка била нерасторопных рабынь.
— Поторопите! — сказал он шатёрничему.
Но как раз в этот миг ханша-китаянка, сидя в крытых носилках, несомых на шестах двумя русскими рабынями, предстала перед очами своего повелителя, спешно дорумянивая щёки.
Чаган подал разрешительный знак, и, окружённые каждая своей свитой, рабами и рабынями, однако под общей охраной, ханши тронулись в путь.
Теперь он вздохнул свободнее. Руки его были развязаны! Он обозрел поле боя. Его личная гвардия отчаянно отстаивала взъём того самого бугра, на котором разбита была его ставка. Будь это во время вторженья в какую либо новую страну, он счёл бы делом чести нойона кинуться в битву лично. Но ильбеги Андрей в его глазах был только взбунтовавшийся данник, и ему, царевичу из дома Борджегинь, казалось зазорным погибнуть под саблей кого-либо из воинов этого данника. Было и ещё одно обстоятельство, в силу которого Чаган решил на сей раз не рисковать жизнью: он ждал Дубравку. Он знал, что вся армия князя Андрея обложена широкой облавой, дуги которой уже сомкнулись далеко в тылу русских, и что вряд ли княжеской чете удастся вырваться из этой облоги. «Так было бы ниже разума умереть, не насладившись местью и торжеством над тою, что сочла и день свадьбы своей осквернённым воздух свадебного чертога моим присутствием!»
И, уверенный, что отборная охрана его скорее вся полижет под мечами русских, чем пропустит прорваться их к его шатрам, Чаган громким голосом, чтобы донеслось до всех, надменно проговорил:
— Я поля эти превращу кровью в озеро Байкал! Стопа моя обрушит берега этой дрянной речонки Клязьмы так, что она кинется искать себе новое русло!.. Кровью станет течь, а не водою!.. Неврюя ко мне!.. — крикнул он.
И слуги подхватили слово из уст его.
Стон перед Чаганом, сидящим в седле, хан Неврюй показывал все признаки раболепия и беспредельного послушанья, какие полагалось проявлять по отношению к старшему начальнику.
Юный хан потребовал, чтобы Неврюй немедленно ринул всю армию на тот берег, дабы раздавить русских. Гордость помешала ему потребовать подмогу, чтобы отбить русских от шатров. «Погоди же, старый прокажённый! — мысленно грозил он Неврюю. — Мы с тобой разочтёмся после. Твоя старая шея будет ещё синеть в петле!..»
Он отпустил военачальника.
Ему показалось, что прошло очень много времени. Выругавшись сквозь зубы, он отдал приказ сложить кибитки и отправить их дальше в тыл, вслед за жёнами.
Грозно орущий вал русских воинов вскатывался по взъёму холма, подминая под себя охрану Чагана. Двое хорчи схватили под уздцы лошадь ордынского царевича и повлекли её за собой. И, ломая гордость, Чаган не противился. Промедли он ещё — и ему бы не миновать плена или бесславной гибели.
Как буря в пустыне Гоби, налетел царевич на Неврюя, но, как изваянье, иссечённое из дикого камня, над которым века проносятся, не оставляя следов, недвижно и безразлично встретил старый военачальник налёт царевича.
Чаган грозил ему немедленной казнью. Только ухо белоснежной лошади Неврюя, обращённое к Чагану, чуть шевельнулось от его крика. Лицо же самого старого хана оставалось неподвижным.
«Кричи, молокосос, надрывай глотку! — думал сподвижник Батыя. — А если мне надоест слушать, я прикажу своим хорчи отрубить тебе голову. Только не хочется доставлять этим лишнюю неприятность Бату и твоему Менгу!..»
Однако, дав почувствовать Чагану, что он его не боится, старый хан счёл за благо выразить внешнее почтение и сделал вид, будто слезает с коня, дабы стоя ответить ставленнику великого хана.
Но и Чаган был воспитанник той же самой ордынской школы политических ухищрений и вероломства: он с притворным простодушием, как погорячившийся напрасно, удержал Неврюя в седле.
— Почему ты не втопчешь этих русских в землю? — спросил он.
Неврюй молчал, вглядываясь в синюю даль противоположного берега.
— Я втопчу их в землю, — бесстрастным голосом отвечал он, — когда увижу, что настал час!..
Чаган, подчинись невольно этой неколебимой уверенности старого полководца, стал смотреть в ту же сторону, куда и Неврюй.
Наконец глаза его усмотрели далеко, за правым крылом русского стана, высокий прямой столб дыма. Чаган искоса глянул на Неврюя. Маленькие глазки старого хана закрылись. Голова откинулась. Губы были закушены, словно от нестерпимого блаженства.
Столб дыма, отвесно подымавшийся в знойное небо, являлся условным знаком, которого давно уже дожидался Неврюй: он означал, что засадный полк русских наконец найден, окружён и уничтожается...
Теперь Неврюй ничего больше не страшился! Он, взбодрясь, глянул на Чагана.
— А теперь я втопчу их в землю! — прохрипел он.
Лицо его исказилось улыбкой, приоткрывшей тёмные корешки зубов. Он взмахнул рукой. И этот взмах повторили своим наклоном тысячи хвостатых разноцветных значков.
И вот всё, что тяготило и попирало татарский берег Клязьмы, все эти многоязычные орды и толпища, вся эта конно-людская толща, сожравшая даже и леса на многие вёрсты, — толща, привыкшая расхлёстываться в тысячевёрстных пустынях Азии, а здесь как бы даже вымиравшая за черту неба, — толща эта вдруг низринулась по всему своему многовёрстному чёрному лбищу к извилистой, словно бы вдруг притихшей Клязьме и перекатилась через неё, словно через кнутик!..
Татары хлынули губить Землю...
— Князь, погинули!.. Сила нечеловеческая!.. Сейчас потопчут! Будем помирать, князь!.. Ох, окаянные, ох, проклятые, что творят!.. Господи, пошто ты им попускаешь!.. — в скорбном ужасе от всего, что открывалось его глазам на подступах к бору, где стоял великокняжеский стяг, воскликнул престарелый воевода Жидислав.
Андрей Ярославич промолчал. Да и что было сказать? Те отдельные, ещё сопротивлявшиеся татарам, ощетинившиеся сталью рогатин, копий, мечей, островки русских, что раскиданы были там и сям по луговине Клязьмы, — они столь же мало могли задержать чудовищный навал с тысячной ордынской конницы, как десяток кольев, вбитых я морской берег, могут задержать накат океана...
Татары как бы стирали с земли один островок сопротивленья за другим. Разрозненные конные отряды русских отчаянно пробивались к бору, на опушке которого разленилась отце великокняжеская хоругвь.
Значит, верили ещё, что там, под рукой верховного поведя, есть какая-то сила, прибережённая на последний час, способная ринуться на выручку! А уж не было — ни у князя, ни у воеводы Жидислава — после окруженья и гибели засадного войска — никого, кроме только сотни заонежских да вологодских стрелков, рассаженных на деревьях опушки, да остатков юной дружины, да ещё всех тех, кто успел прибиться, с разных сторон, к великокняжескому стягу.
Андрей Ярославич опустил голову.
— Ну, Жидислав Андреевич, — обратился он к воеводе, — давай простимся перед смертью!
— Простимся, князь! — отвечал воевода.
И, приобняв друг друга о плечи, они троекратно облобызались последним смертным лобзаньем.
— А теперь!.. — вдруг воскликнул Андрей Ярославич, — и как бы пламенем некой бесшабашности обнялося вдруг его смуглое резкое лицо. — А теперь!..
И князь уже выхватил свистнувшую о ножны саблю.
Но на мгновенье замедлился. Снова оборотился к воеводе, глянув через плечо. Во взгляде его была мольба, исполненная лютой тоски.
— Жидислав Андреевич!.. Последней моё княжое слово, — тихо проговорил он. — Спасай княгиню... буде ещё возможно.
И князь тронул шпорой коня.
— За мной!.. — крикнул он, вставая на стременах.
Но ему не дали опуститься снова в седло. По мановению Жидислава двое конных телохранителей, обскакав с двух сторон князя Андрея, заградили дорогу его коню. Два других дюжих ратника вынули князя из седла, словно мальчика. Стремительно приняв его на руки, они окутали его огромным плащом — так, что он и пошевельнуться не мог, и, один — за плечи, другой — под колена, быстро понесли его к неглубокой, укрытой в кустах лощинке, где в нетерпенье, обрывая листву, всхрапывала и отфыркивалась от наутов рыжая тройка, впряжённая в простую, на добрых стальных осях, телегу. Неширокая, она заполнена была вся, вплоть до грядок, свежим сеном, поверх которого брошены были ковры.
Обо всём этом, ещё до ратного сбора, жалеючи юную княгиню и не ожидая доброго конца, позаботился тайно воевода Жидислав.
Дубравка, жалкая, согбенная, смотрящая угрюмо в землю, была уже здесь, на телеге. В своём мужском одеянье она сидела, как сидят простолюдины, опустя ноги с тележной грядки.
Она даже не оборотилась, когда Андрея, уставшего угрожать, ругаться и барахтаться, почти кинули позади неё на телегу. Двое принёсших его ратников вспрыгнули на грядки телеги: один — о головах, другой — в ногах князя, удерживая его; третий взметнулся на передок телеги — править лошадьми, — и рыжая тройка рванула, низвергаясь в лощину, и понеслась вдоль её, круша и подминая кустарник и мелкий березняк, будто полынь.