За живой и мёртвой водой — страница 11 из 88

— Имение Анны Павловны летом походило на дачу или на дом отдыха, куда приезжали поправляться революционеры, чаще всего социал-демократы. Приедет кто-нибудь, предъявит рекомендательное письмо, живёт недели две, месяц, а иногда и больше. Каждый раз, когда по ночам раздавался звон колокольцев, у нас думали, что едут жандармы или пристав с обыском, поднимался переполох, беготня. «Гости» летели сломя голову на зады, в парк, в лес, в поле, куда попало, рвали на бегу письма, литературу. Анна Павловна тогда превращалась в настоящего командира: «Эй, пусть Пётр запирает ворота… Сергей, беги за пруды… Лида, скажи этому… как его… рыжему, чтоб мигом летел и засел в пустырях. Валёк, уходи скорей, ради бога…» Уезжали «гости» так же внезапно, как и приезжали. Проснёшься утром, смотришь, соседняя кровать или диван — пусты: уехал. Скучно не было. Макар оказался видным партийным работником. Был он сухопар, с пристальными, глубоко запавшими и близорукими глазами; был оборотист, деловит, находчив, подвижен, обходителен, живал за границей, сидел в тюрьмах. С первых же дней он осторожно стал оттеснять меня. Он усвоил немного небрежную, покровительственную, снисходительную, правда, и товарищескую манеру обращаться со мной, — он умело и слегка подшучивал… Словом, вечерние свидания у риги прекратились. Бродя как-то по парку, я встретился у малинника с Лидой, она спросила меня, почему я её избегаю. Я ответил, что она, кажется, особой нужды во мне не чувствует. Она ответила: «Неправда, я очень хорошо отношусь к Вам. Будем опять вместе!» Я посмотрел на неё и кругом и увидел, что всё прекрасно. В это время из-за поворота показался Макар. Он мельком окинул нас взглядом, подошёл: «Вы словно влюблённые после объяснения». Мы смешались. Радость моя померкла.

Молча мы дошли до дома.

Вечером Лида гуляла с Макаром, за ужином старалась не встречаться со мной взглядом. На следующий день я с ней поссорился. Она сбивала мороженое у погреба. Я проходил мимо. Она попросила помочь ей. Я посоветовал:

— Обратитесь лучше к Макару.

Лида ответила:

— Это правда, он не грубит и не ведёт себя по-бурсацки.

— Вы сами были недавно в обществе бурсаков.

— Да, и жалею об этом.

— Вот как? — Я снял фуражку, помахал ей: — До свидания.

Я поднял вверх над водой вёсла, сказал Валентину.

— Валентин, Лида твоя — порядочная дурёха, по-моему.

Валентин ничего не ответил на моё замечание, продолжал:

— Затем я беседовал с Макаром. Он говорил со мной дружески. Что я намерен делать? Наступает осень. Сидеть в родном городе мне не следует: я уже на виду у полиции, размах работы в провинции узкий. Нужно поучиться, поработать в центре, где идёт настоящая борьба. Я соглашался с ним. Макар предложил: «Я дам вам явку в Петербург, в Центральный комитет; в акционерном обществе „Саламандра“ у меня есть приятель, он занимает там видное место и может дать заработок». Через два дня я уехал. Накануне отъезда я сидел в гостиной. Вошла Лида. Я сказал ей:

— До свидания, я уезжаю завтра утром.

Она опустила голову.

Утром Анна Павловна, провожая меня, покачала головой, толкнула в плечо к выходу:

— Головастик ты, головастик. Променял девку на явку. Ну, ступай, с богом. Дай-ко я тебя поцелую.

Нас вновь обогнала лодка. Потянуло сырью и гарью. Впереди мелькнул и погас жёлтый огонёк. Плеснулась влажно в кустах рыба. Ярко скатилась звезда.

— Явка у тебя на руках? — спросил я Валентина.

— Всё в исправности. Макар дал рекомендацию и тебе, я выхлопотал. Едем?

— Безусловно.

Валентин стал раскачивать лодку из стороны в сторону. Борта лодки почти зацепляли воду. Я сказал:

— Брось, воды наберём.

Валентин перестал раскачивать. Запел вполголоса:

Пойдём, пойдём, ангел милый, пойдём

Танцевать с тобой!

Слышишь, слышишь звуки польки, звуки

Польки неземной.

Потом мы плыли молча, сошли на берег, углубились в лес.

На массовку сошлись сторонники соперничающих партий. На большой поляне пахло смолой, перегноем бодрым, сыроватым и винным. Сходились тихо, размещались на пеньках, кучками укладывались на траве. Пришла Мария Спиридонова, девушка небольшого роста, с заострёнными и законченными очертаниями лица, с неподвижным и напряжённым взглядом, с тяжёлой короной волос, строгая, ушедшая в себя. Неслышно подошёл Кудрявцев, «Адмирал», наш недавний старший сверстник по семинарии, курчавый, курносый великоросс; он держался в стороне, медленно шагал по поляне, изредка потирая руки. Кудрявцев был главным руководителем местной боевой организации социалистов-революционеров. Впоследствии он казнил петербургского градоначальника и тут же, на месте казни, в Казанском соборе, наложил на себя руки; его заспиртованная голова была выставлена для опознания. В стороне, у сосны, полулежал покусывая травинку, Анатолий Доброхотов, тоже семинарист, почти мальчик, чистенький и опрятный. Ещё недавно он, блистая воротничком, манжетами и свежим мундирчиком, преуспевал в обществе епархиалок, теперь работал в партии эсеров, а спустя год в вагоне убил трёх жандармов, подошедших к нему с фонарем, соскочил на полном ходу с поезда, скрывался, был арестован, сидел неизвестным, смертником.

Среди социалистов-революционеров преобладала учащаяся молодежь, земские служащие, фельдшерицы, присяжные поверенные. Группы рабочих социал-демократов держались вместе и отдельными кучками. Был тут Ян, по-обычному подвижный и деловитый; студент Савич, сутулый, подслеповатый, в распахнутой студенческой тужурке и в косоворотке, добрый начётчик, едкий и точный; увалень-железнодорожник Прокофьев с бородой лопатой; слесарь Ежов, заморыш со впалой грудью, неизменно пересыпавший свою речь любимыми словечками: «бобовина» и «ёлки-палки», непоседливый и дёргающийся, словно на шарнирах; круглолицый, рябой Василий с пивного завода. Рабочие жались, исподлобья смотрели в сторону интеллигенции, говорили друг с другом коротко, отрывисто.

Когда собралось сто пятьдесят — двести человек, массовка открылась. Приезжий оратор, социалист-революционер, похожий на Добролюбова, пощипывая бородку, покачиваясь и опираясь на толстый сук, заговорил о разногласиях между двумя партиями. Он говорил об умеренности и аккуратности марксистов, об отрезках, о неправильном отношении их к трудовому крестьянству и к интеллигенции.

— В то время, — закончил он свою пространную речь, напирая на каждое слово, — когда всюду гремят выстрелы и идёт борьба не на живот, а на смерть, вы, социал-демократы, занимаетесь мирной пропагандой в замкнутых ваших кружках. Так не добывают землю и волю. Её берут с бою: «В борьбе обретёшь ты право своё».

Ему отвечал по пунктам Савич. В конце он заговорил о вреде вспышкопускательства, об эффектных с виду, но бесполезных выступлениях.

— На прошлой неделе в летнем театре разбрасывались ваши прокламации. Полиция взбудоражилась, двоих арестовали, но кому, в чьи руки попали ваши воззвания? Вы бросали их сверху в партер. Лучше заниматься в рабочих кружках, чем тратить время на безнадёжные выступления в среде чиновников, дворян и обывателей-мещан…

Хлопали приезжему социалисту-революционеру, хлопали Савичу. Выступила Мария Спиридонова гневно и фанатично. Вспышкопускательство? А Гершуни, а Каляев, а Балмашев, а аграрный террор? И как можно говорить так, как говорят социал-демократы? «Чем ночь темнее, тем ярче звёзды». Больше героизма, отваги, самоотверженности!

Спиридонову сменил Ежов. Нелепо раскачиваясь из стороны в сторону, начал с «бобовины», перешёл на «ёлки-палки» и в них застрял на долгое время и невылазно. Смеялись, а Ежов распалялся всё больше и больше, пока его не стащили с ораторского места за полы. Исправлять неудачу взялся Ян. Он понравился мне больше других простотой своего слова. Он говорил о стачках, о борьбе рабочих на Западе, о союзах. Правилен массовый путь, время героев-одиночек миновало.

Всходила луна. Она поднималась из-за леса, рогатая, одинокая. Тонкий, призрачный свет наполнял поляну. Гукнул далеко филин, в соседнем болоте квакали лягушки, падали шишки и сучья. Воскрешаемые светом лес, поляна вставали древней русской, полузабытой сказкой.

На ораторском месте появился старик-народник. Потрясая длинной бородой и поводя костлявой рукой, он заговорил глухо и проникновенно:

— Не надо так много спорить. Нужно думать не о том, что разъединяет, а о том, что объединяет людей. Ещё много крови прольётся, ещё долог и страден путь, и многих мы недосчитаемся скоро среди нас.

Необъятны и пустынны были леса, небо, болота. Они обступили собравшихся, давили и теснили их своей лесной, земляной, безмолвной, косной правдой, они жили своей извечной, тайной жизнью. И собравшиеся жили по-своему; казалось, никто из них не смотрел ни на луну, ни на звёзды, не слушал шорохов и говора леса. Они не воспринимали их, ибо думали о своих путях, о путях бунта, креста и мечты. Одни глядели на старика, другие вниз, скользили равнодушными глазами по поляне, по деревьям. «Адмирал», сидя на земле, согнулся и ковырял рассеянно палкой землю. Спиридонова прикрыла глаза ладонью. Ян шептался тихо в группе рабочих. Савич лежал на траве лицом вниз. Лес дышал прохладой, незамутимым покоем, гасил горячий трепет человечьего слова. Деревья сжимали собравшихся тёмным, мохнатым кольцом и словно стерегли от них свою тайну. Два мира, два начала, две жизни, разобщённые и, может быть, враждебные друг другу.

— И многих не будет скоро среди нас!

Я не знал и не мог знать, что пройдет пять — десять лет, и от этих молодых, здоровых и крепких людей в неравной борьбе останутся одиночки, что настанут дни, когда их поведут к перекладине, и в предутреннем свете закачаются их тела с вывороченными, с выпученными глазами, отвиснут подбородки и тяжело вывалятся языки, что замуруют их живыми в подвалах, в казематах, и загаснут, отупеют их взоры, — я не знал и не мог знать этого, но бремя суровой обречённости, бремя неизведанных, скорбных путей смутно легло предо мной.