— Мы победим, но помните: позади каждого — чёрная яма!
Мне вспомнились слова летописца о Куликовской битве: «Аз чаю победы, а наших много падёт… Позади грозны волци воющи»… Теперь, двадцать с лишним лет спустя, в часы раздумья, я оглядываюсь мысленно, перебираю в памяти весело и шумно окружавших меня когда-то сверстников и соратников. Их нет, они умерли, остались одиночки. Как много преждевременных могил! И одиноко и скорбно бывает мне пред этой разверзнутой тьмой небытия, праха и забвения!
…Собрание кончилось. Расходились с предосторожностями, медленно, по группам.
Мы легли с Валентином в стороне, у опушки поляны, голова к голове, в ожидании, пока разойдутся. Маслянисто-чёрный жучок спустился с рукава моей тужурки на кисть. Валентин взял его, положил на свою ладонь. Жучок сначала замер, потом несмело завозился, перевернулся с трудом со спины на ножки, неуверенно пополз, расправил крылья, исчез во тьме. Валентин глубоко, всей грудью, вздохнул:
— В детстве мне всё казалось живым. Мир был полон живью. Я это ощущал. Божья коровка, уж, прошелестевший в сухих сучьях, головастики в лужах, рыбёшки в реке Вороне, «альчики» в песке, тритоны и лягушки, деревья, ветер, путающийся в волосах, цветы — всё жило, казалось свежим, словно умытым, любопытным, загадочным и нераскрытым. Сколько радости, сколько удивительного находил я, бывало, где-нибудь за скирдой прошлогодней соломы, пахнущей мышами и пылью, где росли крапива, лопухи, цеплялся репейник и лежала мусорная куча с битым стеклом, с железными ржавыми обрезками, где возились и ползали козявки — знаешь, бывают такие, красные с чёрными пятнышками на плоской спине. Одного я боялся, другое искал, третье не любил, четвёртого не понимал. Теперь я не ощущаю уже мир живым. Я перестаю удивляться. Окружающее потускнело, распалось на мёртвые куски, иногда становится даже скучно. Мы утрачиваем чувство живой жизни и удивление, главное — удивление. Это нехорошо.
— По библейской легенде, — прибавил я, — рай существовал, пока люди питались плодами от древа жизни. Он был утерян, как только они вкусили плодов от древа познания добра и зла. Мы уже вкусили.
— Это верно, — согласился Валентин. — Как ни говори, революция — одна из самых жестоких и безжалостных богинь. Она требует жертвоприношений. Да и потом… вообще… После поездки к Анне Павловне будто у меня что-то вынули… А впрочем — чепуха… Теперь не гибнут из-за женщин. Пора. Почти все разошлись.
Мы отыскали лодку, направили её к городу. Звёзды бледнели и таяли.
…Спустя несколько дней мы сидели в вагоне с билетами до Петербурга. Наш багаж состоял из двух тощих чемоданов. Мимо нас мелькали убогие селения, обнажённые поля, буераки, овраги, леса, перелески, речки — всё наше родное, прочное, милое. Садилось солнце. Горизонт был далёк, печален. Я думал: отчего от наших русских далей веет такой тоской, ноет грудь, щемит сердце, рождается жажда чудесного, необъятного? Не один бунтарь и мечтатель, напитавшись их зовущей, тоскливой силой, сложил свою голову в страстных и буйных поисках нездешней жизни. Какая же проклятая, дивная мощь таится в наших незапамятных далях и гложет душу и заставляет хотеть непостижимого, вселенского! Может быть, нужно застроить и загородить их каменными небоскрёбами, залить асфальтом, чугуном, бетоном, сровнять с землей леса, чтобы перестали они полонить дикие, бедные сердца наши, чтобы стать свободным от их дьявольского наваждения?! Но ведь и тогда не загинет эта сила, эта тоска и печаль наших полей и не потухнет в их вольных сынах неутолимая мечта о великой, о тревожной, о небываемой судьбе человека!..
По адресам
В сырой, промозглый и осклизлый день мы подъехали к Петербургу. Нас, знавших лишь тишину и неторопливость провинциального захолустья, он подавил серой и тяжкой громадой своих зданий, холодом гранита и тумана, суетливым и равнодушным людским потоком. Мы остановились на Лиговке, в зачервивевшей гостинице — наш номер настойчиво напоминал о сумеречности и неприглядности быта столичных задворков.
— Надо действовать, — промолвил Валентин, растерянно оглядывая омерзительное, мрачное логово и стены неизвестной окраски.
Он достал книгу в переплёте, извлёк осторожно из-под корешка узкую ленту папиросной бумаги, занялся несложной расшифровкой адресов.
— Сегодня день явки, к семи часам ещё поспеем.
Небрежный в одежде, он на этот раз обнаружил к ней сосредоточенное внимание, начистил ботинки, достал единственный крахмальный воротничок, новые брюки, с сожалением и с досадой надел серую форменную куртку, докучную память о семинарии.
— Эх, не догадались отрезать светлые пуговицы!
Семинарская тужурка была и на мне.
— Пойдём в рубашках, — предложил я.
— Неудобно: столица. В рубашках нас совсем за мальчишек примут, а так, может быть, за студентов сойдём.
Я сбегал за угол, купил план Петербурга. С трудом мы нашли нужную нам улицу, заучили, как надо на неё попасть. Прохожих расспрашивать не полагалось.
Явочная квартира помещалась в переплётной мастерской. Нас встретил молодой, чернявый человек с приплюснутым, словно перешибленным носом, с пышной буйной шевелюрой. Он походил на монастырского послушника. Мимо спокойно стоявших переплётных станков, тисков, мимо бумажных кип он провёл нас в небольшое помещение из двух комнат.
— Придётся подождать.
Простая, свежепахнущая лаком мебель, книги в шкафах и на столах, розовый от абажура свет расположил нас к себе, мы приободрились.
Вошла женщина средних лет, с выпуклыми небольшими, твёрдыми глазами, с прямым лбом и гладко зачесанными волосами. За ней товарищ с окладистой каштановой бородой.
— Вас ждут, — заявил им хозяин квартиры.
Он провёл пришедших в следующую комнату и пригласил нас взглядом последовать за ними.
Валентин несколько поспешно рассказал, от кого мы приехали. Женщина внимательно оглядела нас, прищурила глаз, расспросила о Макаре.
— Что же вам нужно?
— Мы приехали сюда работать в партии, — ответил Валентин. — Мы можем быть агитаторами, пропагандистами, годимся и на боевую работу.
Женщина улыбнулась.
— Сколько вам лет? Что вы делали раньше?
— Мы однолетки, мне идёт двадцать первый год. Мы — уволенные семинаристы, работали в губернской группе.
Женщина с сомнением сказала:
— А вы не преувеличиваете? Мне кажется, что, например, вам не больше пятнадцати — шестнадцати лет.
В самом деле, у Валентина не было никакой растительности на лице; а мои усы отнюдь нас не спасали.
Валентин с излишней горячностью сознался:
— Мне девятнадцать лет.
— Есть ли у вас здесь заработок, место какое-нибудь?
Валентин ответил:
— Макар дал рекомендательное письмо в общество «Саламандра», обещал, что нас обоих устроят.
Женщина переглянулась с товарищем.
— Есть ли у вас здесь знакомые, связи?
— Никаких.
— Вам придётся поехать обратно. Устроить вас куда-нибудь на работу будет очень трудно. У нас более крупные работники сидят без мест. Мы дадим вам денег на дорогу, поезжайте, поработайте в своей группе, там тоже нужны люди.
Валентин встал со стула, ответил с отчаянной решимостью, не своим голосом:
— Назад мы не поедем. Если вы не можете нас устроить с заработком, дайте нам партийную работу, место мы найдём сами.
Мы заспорили. Женщина отсылала нас обратно.
— Не поедем и не поедем, — твердили мы удручённо и тупо.
— Ишь, ерши какие, попрыгунчики, — говорил товарищ с каштановой бородой. Он лукаво и добродушно посмеивался. — Вам ещё учиться надо.
— Мы уволены без права поступления в высшие учебные заведения, — возражал мрачно Валентин. — Кроме того, не такое теперь время.
— Что же с вами делать? — мягче, словно спрашивая больше себя, проговорила женщина.
Тогда мы стали упрашивать. Мы убеждали её горячо и бестолково. Наш напор был решителен.
— Одного паренька, хотя бы вот этого, — снисходительно заявил наконец товарищ с каштановой бородой, показывая на Валентина, — я пока, пожалуй, возьму к себе.
— А другого разве к Станиславу направить, — сказала женщина. — Ну хорошо. Пусть будет так. А деньги у вас есть?
Мы заявили, что на первое время есть. В комнату вошли новые посетители. Женщина сообщила Валентину адрес.
— Чёрт бы побрал эти пуговицы, чуть не провалились из-за них, — сказал Валентин, когда мы вышли на улицу.
— Пойдём к старьевщикам, обменяем.
— Пойдём, — согласился Валентин. — А то ещё выгонят из организации.
Мы сменили наши куртки. Валентин надел коричневый пиджак. Рукава у него свешивались на пальцы, полы болтались почти до колен. Мой пиджак пришелся мне в пору, но ворот был засален и пахнул кислым потом. Мне было жалко тужурку.
Женщина, принимавшая нас на явке, — мы узнали об этом после, спустя несколько лет, — оказалась Марией Ильиничной Ульяновой, бородатый товарищ — Сергеем Малышевым.
В условленные часы и дни я приходил к Станиславу. Деловито и сухо постукивая карандашом по столу, он нагружал меня поручениями. Я передавал записки, письма, оповещал о собраниях и деловых свиданиях, разносил нелегальную литературу, предупреждал об арестах, посылал денежные переводы, шифровал и отправлял письма. С рабочими я не встречался, не бывал на массовках и собраниях, не имел прочных знакомств, жил одиноко. Но сознание, что я работаю при таинственном и могущественном Центральном комитете, возвышало меня, я гордился.
Мы поделили братски с Валентином двенадцать рублей, наш капитал. С «Саламандрой» ничего не вышло. Мы скупо следили за каждым гривенником, но вскоре остались без денег. Станислав выдавал мне мелочь на конку, иногда на извозчика, я экономил на этой мелочи. Уже усталый, сделав несколько вёрст, я шёл с Выборгской стороны за Нарвскую заставу или тащился пешком в район Лесного института, сберегая тридцать — тридцать пять копеек на обед в ресторане третьего разряда. У меня не было постоянного пристанища, и я ночевал где попало по адресам, полученным на явках. Я доходил нередко до отупения и безразличия, не чувствовал голода, валился на кровать с шумом в голове и со звоном в ушах, но молодость брала своё, утром я поднимался освежённый и окрепший, с приятной истомой в мускулах, и вновь спешил «по адресам». Всё же я побледнел, осунулся, высох. Несколько раз Станислав, правда мельком, справлялся о моем здоровье. Я отвечал неопределённо, стесняясь говорить с ним о заработке. Но, может быть, я опасался, как бы мне вновь не предложили возвратиться в родной город.