В Евпатории не оказалось ни заоблачных гор, ни тропических растений. Кругом лежали сыпучие пески, поднимая пыль, ветер трепал чахлые и жалкие маслины; в лиманах тухла жирная грязь. Я снёс с парохода на пристань солдатский сундук — московский подарок Александры Петровны, сел на него, крепко задумался. У меня осталось четыре рубля с копейками. Размышления мои были печальны и бесплодны. Я сдал свой «багаж» на хранение, отправился искать комнату, выбрал крайне невзрачную, заброшенную клетушку с очень низким окном, выходившим во двор. Хозяином её был Пьянков, смотритель маяка. Он сдал комнату за шесть рублей, пояснив, что отдаёт её почти даром. Он даже согласился принять плату пока за две недели. Мельком я сообщил ему, что издержался в дороге, но что на днях я получу от родных соответствующий денежный перевод. В клетушке не было ни кровати, ни стола, ни стульев. Я сходил на пристань, — обливаясь потом, угрюмо и сурово перетащил сундук. Пьянков осмотрел его хмуро и подозрительно. Сдвинув серые и необыкновенно мохнатые брови, он строго спросил:
— Позвольте узнать, сударь, вы, собственно, зачем приехали к нам в город?
Я ответил, внешне нимало не смутившись, что приехал я на курорт.
— Вам что же, предписано лечение грязями?
Я поспешил заявить, что он не ошибся: да, я нуждаюсь в лечении грязями.
— У вас подагра или ревматизм?
Я с недоумением взглянул на Пьянкова. Нет, я не болен ни подагрой, ни ревматизмом. Пьянков потёр ладонью щетинистую с тёмным загаром и с многочисленными старческими кровяными прожилками щеку, подошёл ко мне почти вплотную, тихо, но внушительно промолвил — Я должен вам отказать в комнате… Да… Если у вас не ревматизм, не подагра, то вы больны секретной болезнью. У нас лечатся рахитики, ревматики, подагрики и сифилитики. Не могу пустить вас к себе: у меня семья, жена, дочь и сын. Не могу-с! Простите! — Он развёл руками. Я поспешил успокоить и заверить Пьянкова.
— У меня, знаете ли, неврастения и искривление позвоночника.
— Так, так, — сказал Пьянков, проникаясь ко мне как бы снова некоторым уважением… — Искривление позвоночника, — прибавил он почти с радостью, — это вполне серьёзная болезнь. Прошу простить старика. — Но тут он взглянул на сундук, лицо у него опять померкло.
— Не имею чести знать вас, но уверяю, что за свои шестьдесят семь лет в первый раз встречаю такого курортного больного.
— Это ничего не значит, — хладнокровно ответил я Пьянкову. — И не такие бывают.
Вечером он ещё раз зашёл ко мне, по-видимому, почувствовав участие к моей судьбе. Он предложил совместно с ним втащить в комнату со двора несколько камней. Я согласился. Камни имели вид брусков в аршин длиной. Потом мы нашли несколько досок, положили их на камни. Нам помогала дочь Пьянкова, девушка лет девятнадцати, с тонкой и гибкой талией и с татарским разрезом глаз. Она насмешливо и лукаво следила, как я устраивал себе кровать, не удержалась и фыркнула у меня за спиной. Пьянков осуждающе заметил ей:
— Чего смеёшься, у них искривление позвоночника.
Он сказал это так, будто представлял ей меня графом или князем. Я постарался придать лицу независимое выражение, проклиная и Евпаторию и все курорты на свете, особенно же не понравилось мне замечание хозяина о позвоночнике.
Ночь не принесла мне отрады: доски скрипели, вонзались в бока, сползали с камней. Одеяло пришлось положить вместо тюфяка, под утро я озяб.
Днём я убедился, что найти заработок очень трудно. Город жил приезжавшими на курорт. Было много гостиниц, кофеен, столовых, ресторанов, магазинов, дальше шли дачи, татарская часть, кварталы, где медленно вырождались караимы, за городом в грязных шатрах ютились цыгане. Иногда я с удивлением смотрел на древнюю, тяжеловесную татарскую мечеть, на тонкие белые минареты, на неугомонное море, с недоумением слушал глухой шум прибоя. «Я сижу в Крыму. Татарчата предлагают „целебные“ семечки, „целебные“ туфли. Солнце сжигает кожу. Кто меня погнал сюда? И почему в Евпаторию? На что я рассчитывал, садясь в вагон и на пароход с несколькими рублями в кармане?» С тоской и скукой я шлялся бесцельно по кривым, узким, пыльным и сорным улицам, валялся лениво на пляжах. Я решил тратить не более десяти копеек в сутки, ограничив себя хлебом и чаем.
Прошла неделя. Я уже помышлял, где и за сколько продать осеннее пальто. В удручённом состоянии я забрёл в открытую читальню на берегу моря, в городском сквере, — взял местную газету. Она показалась мне бессодержательной. «А не написать ли мне какой-нибудь фельетон или статью?» Я приободрился, отправился домой, по дороге купил карандаш (три копейки), бумаги (три копейки). Я рисковал, я был мотом, но творческое осенение не покидало меня. В клетушке я придвинул сундук к подоконнику. Подоконник был низкий, — я горбился, колени упирались в стенку, пришлось примоститься боком, но я уже вдохновенно строчил. Желудок мой совсем не обременялся пищей, — я ощущал лёгкость во всём теле и знал, что фельетон должен быть превосходным. Я просидел у подоконника не более двух часов, обгрызая ногти. Фельетон в двести строк был готов. Я написал о некоем оболтусе, о бездельнике, который ни с того ни с сего решил сделать курортное турне. С ним происходят нелепые и смешные приключения. Он описывает их в дурацких письмах к тётеньке, к невесте, к приятелям. В Крыму он волочится за смазливой скучающей дамочкой. Всё идёт к естественному концу, неожиданно приезжает муж, наминает оболтусу бока. Оболтус зарекается ездить по курортам.
Эту стремительную стряпню я немедленно понёс в редакцию. Встретил меня человек в золотых очках, в потрёпанном чесучовом пиджаке, похожий на земского деятеля. Не торопясь, он принял рукопись, сказал, чтобы я зашёл за справкой «денька через три». Утром, по дороге на пляж, я заглянул в читальню, развернул «Новости». Мой фельетон оказался напечатанным. Мир показался мне весёлым и превосходным. Я не замедлил отправиться в редакцию. Редактор, с бараньей рыжей шевелюрой, с хрящеватым и искривлённым носом, напоминающим латинскую букву S, узнав, что я прошу гонорар, поморщился, но распорядился уплатить. На лестнице я столкнулся с «земским деятелем», мы познакомились.
— Не зайти ли нам в ресторанчик, — предложил «деятель», поправляя очки и приятно на меня поглядывая. — Вы не приезжий?
— Да, приезжий, я приехал лечиться, а вы?
— Я-то, — задумчиво сказал «деятель», — я тоже как бы на курорте.
Мы пошли в ресторан. Полученный гонорар и напечатанный фельетон сделали меня болтливым. В ответ на дальнейшие расспросы нового знакомого я стал конспирировать и пространно лгать. Из того, что я говорил, можно было заключить, будто я, вольный художник, издержался по дороге в Крым, неумеренно посещая кабачки, подвалы и иные увеселительные места. Досадное это происшествие, однако, легко исправить: у моих родителей есть усадьба, земля, винокуренный завод, пышные сады. «Деятель» насупился, слушая это повествование. Изредка он, впрочем, двусмысленно и хмуро усмехался. Ответы его о себе на мои вопросы были туманны. Казалось также странным, что он слово в слово повторил мой рассказ. Он тоже писатель, приехал принимать грязевые ванны, у его отца есть тоже поместье, паровая мельница, сад. Я даже подумал, не издевается ли «деятель» надо мной, но он уже насвистывал песенку и помахивал шляпой.
В ресторане «деятель» попросил «графинчик», выпил с видом искушённым и многоопытным. Я громко потребовал карту, морщась, долго держал её в руках, заказал шашлык и тоже «графинчик». Спустя четверть часа мы сидели потные, красные, с возбуждённо блестящими глазами. Я вспомнил о своём чудесном саде, в котором зрели необычайные груши.
— Брось, — неожиданно и откровенно перебил меня «земский деятель», не очень трезво икая и переходя на «ты». — Брось, брат, вола вертеть. Сову видно по полёту. Никакого у тебя сада и в помине нет.
— Может быть, это у вас нет сада! — ответил я вежливо, но обидевшись.
«Деятель» покрутил головой, мастерски опрокинул в рот рюмку водки, не закусывая, рассудительно и спокойно сказал, поглядывая на меня поверх очков:
— А ты как думал? Никакого сада ни у тебя, ни у меня нет и не будет.
Разговор делался сомнительным. Я попытался дать ему иное направление.
— Не правда ли, Евпатория — неплохой город?
— Будь она трижды проклята, твоя Евпатория! — пробурчал знакомый. — Чтоб ей ни дна ни покрышки не было во веки веков! Дыра мерзостная твоя Евпатория. — Он наклонился через стол, тихо и фальшиво запел: — Ты не ври, не ври, добрый молодец, не учися врать… — Тут он в рифму употребил незабвенные и самые распространенные русские слова. — Нет, братец ты мой, никаких садов у меня нет, и паровой мельницы нет, и отца нет. Знаешь, кто я есть? — Он ближе пододвинулся, подмигнул, таинственным шёпотом спросил: — Пятьдесят шесть пунктов тебе известны? Ага! Известны! В ссылке ты бывал?
— Бывал, — сознался я, запинаясь.
— Ну, так бы и говорил прямо, — заявил «деятель», оживившись и обрадовавшись. — А то: художник, сады, мельница, завод… Ну их к чёрту. Давай выпьем и поцелуемся.
Мы выпили и поцеловались.
— В ссылке я здесь, — продолжал он рассказывать о себе, — на два года. Жена у меня тут учительница. Когда высылали, я и выбрал этот самый пункт, лешие его раздери. Слыхал ты про Степана Смоленского? В Москве работал, книжки есть по земельному вопросу… Слыхал… ну так вот: я и есть тот самый Степан… А насчёт тебя я, брат, сразу догадался. Вижу: взгляд эдакий, будто косит ненароком в сторону, ну, и серьёзность. Потом: вихры, в пальцах нервность… Меня не проведёшь. У меня на нашего брата прямо собачий нюх, ей-ей… Рад, очень рад…
Мы пили потом на брудершафт, хотя решительно никакой надобности в этом не было. Я узнал от Степана, что редактор — отменный осёл и тупица, что настоящим редактором является он, мой приятель. Газета не имеет хроникеров; правда, в этой зловонной яме ничего не происходит значительного, но это всё равно. Он предлагает мне заняться хроникой. Я дал согласие.