А уж женщины и ребятишки с визгом на валенках, как на коньках, покатились врассыпную.
— Ну, прямо психическая атака, — криво, неуверенно улыбнулся военный перекошенным ртом, первым трогаясь в путь.
Оставалось уже немного. Часок потрусили по большаку, еще с полчаса по просеке тащились, пока не выехали на берег звонкого ключевого ручейка. Тут и начинались заповедные деляны.
Все думали, военный будет чего говорить про войну, а он как прилетел на одном крыле, так и улетел, только и сказав:
— У меня тут еще восемь таких горе-бригад в округе. Не скучайте, бабы.
Он и возчиков сразу забрал — поехали на его санях прямую дорогу на станцию торить. Говорил он, тут прямиком не больше километра. Да и верно: паровозы в той стороне погудывали.
Разгрузившись и оставив все сено, засобирались в обратный путь и Алексеиха с Колей. Они попарно, в пристяге, уводили четырех лошадей.
Раньше недели ждать вестей из дому было нечего, и Алексеиха, будто угадав мысли Домны, пообещала:
— Ничего, дозвонюсь как-нибудь до станции. Оттуда вам передадут, у кого что деется.
— Ой ли?..
— Ой, да не стой. Поехали, Коля! — полезла она в передние сани, к которым была привязана вторая лошадь; с такой же парой следом за ней тронулся и Коля.
Их проводили смурыми взглядами, немного погрелись у костра и сразу взялись за пилы.
Домну весь этот день не покидало ощущение, казалось бы забытой прежней силы. Чего ж, волчина помог — были они теперь с бараниной. Уезжая, нагошила мясного варева и, самой себе назло, вволю наелась. В отличие от людей, скотина пока не голодала: баранина вышла жирной. До сих пор чувствовался в животе ее горячий огонек. Ни дальняя дорога, ни сборы на новом месте не могли погасить то тепло. Они с Марьяшей как взялись за пилу, так и вжикали не разгибаясь. На этих нетронутых делянах сосна стояла отборная, прямо-таки литая. Была она еще не толста, в самом росту, потому и не трогали раньше — хватало старого лесу А теперь эти деляны оказались самыми ближними к станции, теперь вот в них и забрались бабы с топорами и пилами. Намерений военного они толком не знали, но верили: ровная гонкая сосна как раз и хороша для укреплений. Ну-ка, говорили промеж собой, повозись с необхватными кряжами! Не свиными щами кормят солдатиков, о чем толковать… Такие вот должаки и слабосильный поднимет. Как не поднять! Вспомнит он, родимый, женушку, на руки возьмет, как лебедушку, понесет за милую душу. Может, эти бревнышки после бабьих слез заговоренными станут, сохранят от пуль и от бомб?
Пила сочно похряпывала, сыто повизгивала: Аверкий и Капа, спасибо им, наточили хорошо. Да и пилили они, не думая о высоких пеньках, — как было сподручнее, так и подступали к сосне. Никто их этому не учил — само дело научило. Возле первой, до мха обтоптанной сосны наползались на брюхе, наскреблись в сыпучем снегу, а потом плюнули: тьфу их, скопидомок, чего жалеть лес, если и мужиков их никто не жалеет! Аверкий, голова начальственная, вначале покосился, покричал, но Домна ему быстро кричало заткнула: ты бери-ка, мол, пилу, мужик разъединственный, ты на баб не ори. И Аверкий с ней связываться не стал, взял пилу. Но напарницы ему не было, а с Капой-Белихой, которая тоже осталась без пары, много не надергаешь: Капа за своим Павлушей в лес не ходила, дров даже не пиливала. Она за пилу схватилась охотно, со смешком, но возле первой же сосны пришлось ее бросить — сколько ни хихикала, пила в руках быстрее не ходила. Начали хихикать уже над самим Аверкием. Он Капу прогнал за лапником для лесной хоромины, а сам со зла схватил топор, пошел ряд за рядом подрубать. Хорошо подрубленная да еще не толстая деревина — это уже половина дела. После его злого топора сосны повалились-посыпались.
— Хоть один топор, хоть на хорошем топорище… — с каким-то отчаянным умыслом подзуживала его Марьяша.
— Я те насажу… это самое топорище!.. — в конце концов не выдержал Аверкий и обидно пришлепнул по штанам — не рукой даже, а плашмяком топора.
От визга и ругани было ему самое время убегать да с Капой на пару жилой услон строить. Дело известное: выбирай несколько вставших в ряд толстых сосен, крепкую переводину к ним прибивай или привязывай, почаще слег-тонкомерок на две стороны спускай, покрывай все это погуще еловым лапьем, а сверху снегом намоченным закидывай. Знатная выйдет лесная изба! А у них еще и горбыля было прихвачено — частью на скатах под низ подложить, частью на двери. Не на день, не на два ехали — может, на месяц, может, и больше.
Когда Аверкий обрешетил жердями услон, когда Капа выложила скаты лапьем — тогда и возникла потребность в общей помощи. С ладони по комку, с шапки по охапке. Для роздыху взялись крыть крышу, весело. Всем скопом, всей визжащей, кричащей оравой принялись наметывать на обвершье снег, до мха обдирая землю.
— А, Кузя! — кричала Домна, замахиваясь комом. — А давай-ко поиграем в снежки.
— А, Павлуша! — рада-радешенька потолкаться и Капа. — От меня заполучи!
— А может, и со мной!.. — как не своя, зашлась Марьяша. — И со мной кто поиграет в снежки…
Что-то заныло в ее голосе, но тут было не до нее. Теплая, озорная работа выпала. Бабы кидали снег, толкались и между делом норовили попасть в Аверкия, а он сердился, в этой затее участия не принимал.
Недоделанную работу Аверкий, матерясь на весь лес, остался делать на пару с Капой. А какая работа? Тоже баловство. Сбрызни снег водой — остальное мороз докончит. Аверкий таскал воду от ручья, макал в ведро на палку осаженное еловое помело, ходил, как дьяк, вокруг хоромины, кропил ее скаты. Черная борода у него от брызг тоже покрылась ледком, позванивала. Но никто не смеялся — ну его к лешему, и в самом деле покалечит. Думает о тепле, и то хорошо.
К концу дня натаскал Аверкий от ручья каменья и сложил каменку, курную, конечно. Вместо трубы вставил пук слабо повязанных еловых вершинок и, как всякий печник, пустил пробный дымок. Но его увидели, потянулись на дымок, таща за собой по охапке лапья. Весь мерзлый низ устлали, сверху набросали сена — стала зимняя земля пахучим пуховиком. По первой жадности насовали в каменку столько сухостойного смолья, что Аверкий тут уже правильно обругал:
— Вы, телогрейки! Крыша протает.
Он колом пошире растребушил трубу, но с крыши все равно начало капать. Бабы повизгивали, сползать с угретых мест не хотели. Вдруг сказалась усталость, которую на морозе старались не замечать. И чем теплее становилось под хвойными скатами лесного услона, тем сильнее валило всех в сон. Капа-Белиха кувырнулась носом чуть ли не в огонь и только поводила замасленевшими глазками. Марьяша подгребла под голову сена, сипло задышала в воротник шубейки. А самые старые женщины, вроде скотницы Василисы Власьевны, видать, так уходились, что лежали недвижимыми комельками к огню. Коровы почти не доились, вместо двух скотниц Алексеиха оставила одну, а Василису Власьевну упросила поехать в лес. Малолеток у той в дому не было: всех троих сыновей загребла война, а дочка-большуха пока ревела на печи, ожидая отправки на окопы. Скотницам и раньше полеживать не приходилось, руки у них высучены-выкручены, но все же лесная работа требовала своей сноровки. А ее у Василисы Власьевны не было. Лежала она таким безгласым чурбаком, что Марьяша забеспокоилась:
— Жива ли ты, Власьевна?
— Жива маленько, — все же последовал ответ.
То же самое могли сказать и более молодые: живы пока, а что дальше будет, о том знает лес сосновый…
Но к усталости примешивалось и нечто такое, чего старались не замечать. После долгого начального голода полагалось поесть, да с сенокосной страды не собирались вот так, все вместе, и теперь не ведали, как быть. В сенокос еще дымилось в котлах мясное варево, позванивали молочные баклаги, от хлебного духа лошади ржали — сейчас и лошадь похрупывала в лапниковой загороде пустое сено, что говорить о людях! Сено они есть еще не научились… У каждой припасено было, конечно, в котомочке, но что-то такое, что и названия ему не имелось. Дома, в теплой избе да на столе, это еще напоминало еду, а как есть здесь, на людях? У всех разное, по великому секрету сотворенное. Чистый хлеб — еще куда ни шло, могли только поахать, повздыхать, но принять хоть глазами. А овсяные лепехи? А чернющую стряпню из дуранды? А картошкой замешенные отруби? Мало того, что походило все это на скотский корм, так от скотины оно и поприставало. По жменям, но крохам от скотных дворов перебралось в высохшие квашни, замешалось и смешалось со всем, что было в дому и что можно было жевать. А сейчас вот оно представало наглядным укором: смотрите, что мы брали-побирали, не обессудьте, коровки и лошади, телятки и поросятки.
— Попасемся маленько, чего ж, — первой решилась Марьяша и пооткатилась вбок, достала что-то из торбочки, запристукивала зубами, запричмокивала.
Это стало как бы обеденным сигналом. Капа-Белиха развязала платок и тоже потихоньку отползла к стенке, пришлепывала пухлыми губами. Василиса Власьевна приподняла голову, прислушалась, как жуют вокруг нее, и зашебаршила в своей торбочке, потом достала кляп из черной граненой бутылки и, прихлебывая тайными глотками молоко, стала покусывать какие-то трескучие коржики. Аверкий расстегнул охотничью сумку и разложил на ее отвороте хлеб, сало, лук, стал пластать все это ножом и рвать крупными плотными зубами. Запахло возле огня так дразняще, так защемило в животе, что Домна от соблазна поползла прочь, как оказалось, под бок Марьяше.
— У тебя что?
— Да вот, от свинки полспинки…
— У меня от овечки голечки… Давай уж вместе. В белой тряпице у Домны был завернут хороший кус баранины, было припасено с десяток картофелин. Она разделила это на две части и ждала, чем поделится Марьяша. Но Марьяша постукивала зубами, грызла какой-то серый, уже со всех сторон обглоданный кусок. Дуранда! Привезли ее на прошлой неделе со станции поросятам, а кому в рот попало… Что делается на белом свете!
— Да бери ты, бери, — сунула ей в руки кусок мяса.
Марьяша мясо взяла, а дуранду, похожую на мерзлый конский кругляш, швырнула к порогу, сбив у Аверкия шапку. Тот бешено поглядел на Марьяшу, но ничего не сказал, не стал перебивать себе аппетит.