Забереги — страница 19 из 106

ый, как смерть, дистрофик. Она ли, не она ли помогла, но ушел он тогда из больницы прямо в лес, тоже попросив: «Ты, Калина, сам-то не помирай, надо еще повидаться на этом свете». Повидались вот, надоели уже друг другу.

Череда дней спуталась, но Кузьма был убежден: многовато он тут прохлаждается. Время отмечал по своему календарю — по смене белья, — а белье уже один раз меняли, стало быть, дней десяток есть. Он дал себе зарок: погостит здесь до второго белья, а потом махнет домой, в Избишино. С этой деревней тоже происходило что-то такое… Очередная ямина мешала ему вспомнить все доподлинно, но была какая-то беда. Не то затопляли деревню, не то сжигали. Он мысленно проходил по шести улицам и улочкам Избишина, но эти деревенские заулины при его появлении там разбегались в разные стороны. Разбегались, да и все, прах их бери! Никак нельзя было собрать их вместе, эти деревенские подворья. Стрекали прочь из его памяти, как Тонька-Лутонька. С Избишином происходило что-то неладное, и Кузьма готов был головой заступиться за Избишино да его не пускали, держали взаперти в этой проклятой санатории. Только и дозволялось вот — дров в свое удовольствие попилить. И это удовольствие Кузьма ощущал сполна — пилил, пока было что пилить. Он и сейчас играючи раскроил лучковкой сосновые кряжики и взялся за колун. Но тут вышел во двор доктор Калина и сказал:

— А что, Кузьма, по бабе не соскучился?

— По бабе? — удивился он. — Да какая у меня баба?

— Вот те раз! Да Домна! Домна-то у тебя есть?

— Домна? Вроде когда-то была, прах ее бери, да в ямину болотную вроде провалилась. Нет сейчас никакой Домны.

— Ну, Кузьма! Не будь я доктором, я бы тебе самому ямину на голове выбил! Стоеросовый ты, Кузьма… Подумай: кисет? Чей кисет у тебя, голова твоя садовая?

Кузьма рассмеялся: хитрый доктор, хочет даровым табачком угоститься! Пускай, если так, ему не жалко. Как ни курит, а кисет всегда полнехонек, будто добрый дух какой по ночам набивает. Можно и доктора угостить, чего ж. Он развязал кисет, и они, сидя на чурбашках, закурили.

— Что тут написано? Читай, — после двух-трех затяжек опять начал приставать Калина, потрясая его же кисетом.

Кузьма с интересом рассматривал свой кисет.

— Мать честная, так и написано: «Домна!» Вроде не было вчера, вроде я ничего не видел…

— Вроде… вроде Володи! Ты и вчера то же твердил, и позавчера. Ну, Ряжин! Расстрелять бы тебя надо по военному времени.

— Расстрелять? Да чего я плохого сотворил?

— В том-то и дело — ничего. А надо бы. Ведь здоров, как леший. Сколько можно придуриваться? Если долго дурью маяться, клапаны заржавеют.

— Это ты о моей гармошке, Калина?

— О башке твоей, не о гармошке! — постучал Калина его по макушке тяжелым, истинно мужским кулаком.

— А, о башке… Не жалуюсь, башковит я. Только ты полегче кулаком-то. Хоть и бригадир я, начальство, а кулаки почесать тоже могу.

— Бригадир! Когда ты был бригадиром-то? Вспомни.

Кузьма послушно вспоминал. Но все к тому и сводилось, что он уже целую смену белья вылежал здесь, стало быть, дней десять не бывал дома. Прямо беда! Колхозный бригадир десять дней прохлаждается в санатории, а там, поди, и обмолот не закончили. Да и как они могли без него закончить? Риги еще попалят, хлеб пожгут. А то и перепьются. Ой, глаз да глаз нужен…

— Калина, а ведь мне пора.

— Вот я и говорю: пушки тебе таскать пора, стоеросовый.

— Не хочу я пушки таскать. Она вон целую ночь бахала, а на ней Тонька верхом скакала.

— Какая еще Тонька, Ряжин?

— Лутонька, известно. На пушке верхом приезжает, а сама голая как есть.

— Ну, Ряжин! — совсем взбеленился Калина. — Стрелять тебя надо, а тебе медали дают. За что только? Когда дрова поколешь, так почисти себя, начальство твое приехало.

Никакого начальства, кроме уполномоченного Спирьки Спирина, Кузьма припомнить не мог. Было ему удивительно, что Спирин сам приехал. Со Спириным у него шла какая-то давняя тяжба. Спирин собирался что-то такое утворить с деревней, а он матерился почем зря. Поколотить Спирина — дело плевое, да ведь Спирин начальство, а как колотить начальство? Никак нельзя, всегда ему говорили. Он только еще маленько поматерился и стал спешно доделывать свое дело. Сосновые чурбашки так и свистели у него под колуном, так и брызгали поленья на стороны, как сухой лед. Он накрошил-наломал целую кучу и крошил бы еще, да Калина крикнул с крыльца:

— Ряжин, давай завтракать, чиститься — да за медалью!

Ну, за медалью так за медалью. Тут, конечно, надо поевши. Тут и за столом посидеть не грех. Только что это за застолье? Все как после драки, как после Кузьмина дня. Все битые-перебитые, все вязаные-перевязанные. Известно, после драки чумные. Лица позаволакивало кровавыми повязками, цигарки смалят, матерятся и стонут. А чего стонать? Раз уж на Кузьмин день дали туза, так лежи да помалкивай. А тут кто лежит, кто ползет, кто на костылях кулдыбает, кто кашу ест, кто песни поет. Смешная у них санатория! Кузьма умылся возле нужника ледяной водой, почистил, как и велел Калина, полосатый детский костюмишко и спросил каши — всегда на завтрак была овсяная каша. Но сегодня ему дали рисовой, дали к тому же кусок селедки, из чего он сделал вывод, что к медали в обязательном порядке полагается селедка. От нее, закуски бражной, такой аппетит нагнал, что попросил добавки. Ему поварихи и добавки дали, прибавив, правда, слова: «Мы без мужиков извелись, а тебя задарма корми да корми, идол!»

Он мало обращал внимания на ворчание, которое доходило как сквозь ватное одеяло. Он кашу уплел и уже сам стал поторапливать:

— Ну, где тут медали дают? Некогда мне с вами валандаться. Снег вон не чищен, воды не наношено.

Мужики, злые, верно, еще после Кузьмина дня, трясли закровавленными повязками, тузили его в бока:

— Да успокоишься ты, Ряжин! Надоел ты, Ряжин! Найди себе хоть какое-нибудь дело!

Он собирал грязную посуду, таскал помойные ведра, все быстро, все набегом, и опять, конечно, обхвостался. Наскочивший на него Калина даже закричал на всю больницу:

— Да переоденьте вы его! Не вести его в таком виде!..

Кузьму опять переодели, теперь уже в гимнастерку, причесали и повели в самую большую палату, куда сошлись, сползлись покалеченные в драке мужики. К нему сейчас же подошел какой-то бравый военный и начал обнимать, все спрашивая:

— Жив? Еле тебя разыскал, Ряжин. Дай я тебя поцелую… Жив ведь, кажется?..

— Живой, чего мне сделается, — отвечал он, отстраняясь. — Чего кричать-то.

— От радости, Ряжин. Хоть один мой солдат в наличности… Слышишь ты меня? Все наши под Тихвином так и полегли…

— Под Тихвином? А чего их занесло под Тихвин? Шли бы драться в Вереть или в Мяксу, раз уж загуляли.

— Ну, Ряжин, ну, обалдуй ты! Дай я за глупость твою еще раз тебя поцелую!

Военный снова целовал Кузьму, и от него пахло порохом, словно он на волков ходил. Когда на волков ходят, известное дело, пороху в патроны набивают полную меру, да и пальба зачинается большая. Только ведь и бани в деревне есть, попарился бы после охоты… Кузьма в своих мыслях дошел до этого благого совета и остановился. Волки и драка как-то между собой не вязались. На волков всегда ходили трезвыми, по первому зимнему свету, а драться бежали спьяну и потемну, потому что так и надо — вечерком вдрызг да в дреколье!..

— Подраться, это я понимаю, — высказал он свои сомнения военному. — Но волки-то откуда взялись?

— Волки? — опешил военный. — А, волки!.. Прут на нас, Ряжин, целой стаей прут…

— Так палите из ружей. Премия за каждого волка полагается.

— Ну, кто теперь о премии думает, Ряжин! Стреляем и так, без премии. Из ружей, из пушек — забыл разве? Сам-то ты неплохо поохотился, молодец! Медаль вот тебе вышла. А я тут новых охотников набираю, заодно и это доброе дело сделаю. Позволь поздравить тебя…

Прикалывая медаль, военный все говорил и говорил что-то, но его слова по-прежнему сквозь ватное одеяло проходили. Да и нес он всякую нелепицу — все пушки, пушки, пушки!

— Это та, что ли, пушка, на которой Лутонька скачет?

Военный от его простого вопроса как в стенку лбом вляпался — долго новых слов не находил. А потом потер ушибленный, видно, сильно лоб и сказал:

— Ну, Ряжин, если бы я не видел тебя в деле, пристрелил бы без трибунала. Пить-то хоть не разучился?

Он покосился на доктора Калину и достал флягу из болтавшейся на боку сумки.

— Попить, оно не мешает, — сам потянулся к фляге Кузьма. — А то накормили селедкой… Тьфу! Вода-то у тебя, парень, вонючая, из болота, что ли?

— Из бо-ло-та? — перенял у него флягу военный и хватил из горлышка, как после бешеной гонки за подранком-волком — Это я-то буду пить воду, да еще болотную?!

— А кто ты такой, чтобы за тобой на охоте самовару таскали?

— Иванцов я — не придуряйся, Ряжин! Иванцов, командир твой! Ну погоди, возвернешься отсюда ко мне…

— Чего я буду к тебе возвертаться? Домой надо. Хлеб там, поди, не молочен.

Отдуваясь, верно, после паркого бега, военный еще побулькал и пустил флягу по рукам. К ней потянулись жадно, как на истинной охоте. И пока булькали, покряхтывали, с чего-то похваливали вонючую воду, военный опять попытался пустыми словами испортить обедню — опять начал что-то говорить. Хорошо, что теперь Кузьма и вовсе ничего не слышал — так, шелестел какой-то песок за ватным одеялом. А когда ему этот шорох надоел, он без обиняков напомнил:

— Шел бы ты на охоту, парень. Чего брюхо зря водой полоскать? Обессилеешь от воды-то.

Военный хотел не на шутку рассердиться, но у него это не получилось, — рассмеялся в конце концов:

— Как поправишься, Ряжин, все-таки ищи меня. Никакой я тебе не парень — Иванцов я, Иванцов, заруби себе на носу!

Он козырнул всем и, слава богу, ушел. Кузьма с облегчением, надев фуфайку, тоже вышел во двор. Дрова были поколоты, но ведь в этой санатории всегда находилась какая-нибудь работа. Нашлась она и сейчас — снег чистить. Это дело, по правде сказать, он не любил, да ведь выбирать не приходилось. Взял лопату, деревянную загребушку, от крыльца пошел вокруг дома, поругивая Калину: «Доктор тоже! Такую лопату портить! Такой лопатой зерно на току грести, а не снег варзать!» Не было у них лопат для снега, откуда-то вот такая взялась, зерновая. Снег она гребла, по правде сказать, широко, да ведь жалко было скыркать ею по мерзлой земле. Кузьма подумал, подумал и нашел выход: сколотил пару лопат из ящиков. Во дворе валялось немало ящиков из-под посылок, нехитрое дело — черенок на фанерину насадить. Лопату-загребушку он отнес в сарай, а дорогу продолжал чистить уже самоделкой. Тут, на обратной стороне больницы, и прихватила его эта вредная нянька, Дудочка, как он сам же и прозвал ее.