Забереги — страница 23 из 106

— Як тяжко вам жить на свете… — только и проговорила наконец-то.

— Уж куда тяжелее, куда! — обрадовалась Домна даже этому двусмысленному сочувствию. — Дураков не сеют, сами родятся. Родилась вот и я на свое горе. Лучше бы меня матерь в пеленке утопила. Ко дну меня головой!

— А ко дну не пойдешь, а пруд заледенел! — запрыгал возле нее Венька, счастливый своей догадкой.

Домна подхватила его, как котенка, под мышку и уже улыбнулась:

— Вот полюбуйтесь. Ты ему в лоб, а он: по лбу! Ты ему шишку, а он: пышку!

— Пышку, пышку, ма, — подхватил Венька, виляя под рукой матери худым задиком.

— Ма, ш-ширсь, ма, ш-ширинку, — заладил свое и Санька, попрыгивая около нее.

Заглянувший к ним на ту минуту Коля под его восторженный лепет еще в дверях захлопал себя по ватным штанам:

— Едри его самого в ширинку! Я ему слово, а он мне два, я только еще катанки снимаю, а он уже и штаны с меня тащит. Кузьма тоже был прыткий, а Демьян его перепрыгнул. Кузьма на войну, а Демьян под войну. Кузьма шажком да брюшком, а Демьян рысью шагом арш!..

Колю сейчас никто не перебивал, он имел полную возможность наконец-то высказаться сполна. Но говорить Коле, оказывается, было нечего. Он-то считал: вечно его с панталыку сбивают! Он-то корил себя: вечно ты, старый отопыш, под чужой сапог попадаешь! Но вот же не топтали его, смотрели на него всей избой с надеждой, вот же ждали какого-то путного мужского слова. Говори, старый! Яви мужское дельное слово! А оно не являлось. В дымном табачном сознании Коли проходили лишь какие-то смутные видения; заволакивало все сизой пеленой, припорашивало пеплом. Он не мог, как ни бился, выбраться из потемок. Прошел по его долгой жизни какой-то сплошной пал, все попалил, пожег, оставил лишь беспросветную хмарь. Ясно различались ряды оседланных лошадей, различалась черная широкая степь, выступали из потемок чьи-то усы вразлет, чьи-то вздетые к небу, как персты, гневные сабли, а больше — ничего-ничегошеньки… Все сметено житейским огнем, все прахом пошло. Ни лиц знакомых, ни слов приветных. Даже это свое: «Кавалерия-шрапнелия…» — даже оно чужим эхом отдавалось в душе. Коля вроде еще жил, но вроде уже и не жил. И стало ему жалко земли, которую топтал бессчетное число лет. И он, придя к такой простой мысли, опять хлопнул себя по штанам:

— А помирать пора. Право дело.

Никто ему не возразил на это, только Венька, недавно выскакивавший из тепла на двор, поежился и заметил:

— Не, дедо, земля застылая. Ты погоди до весны. Не выкопать могилу-то.

Коля, видимо, понял, как это худо — копать по мерзлоте могилу. Да и кому копать? Ребятье да бабье.

— А и погожу, — решил он уступчиво. — Чего вам по мерзлоте мыкаться со мной. Как не погодить! Кавалерия, едрит ее, не поена, опять же Серко, опять же Рыжко…

Он залопошился на табуретке, заподдергивал штаны и долго ли, коротко ли встал, потрясся к порогу, перечисляя поименно всю свою кавалерию.

Но едва успела за ним дверь закрыться, как новый мужик на пороге: Митя Марьяшин.

— Здрасте, — сказал он, сбрасывая с правого плеча тяжелый куль и опуская с левого куль легкий, бесшумный и доставая после всего этого заткнутую тряпкой бутылку.

— Здравствуй, озноба, — подошла и потерла ему Домна посиневший нос. — Откуда с мешками такими?

— Алексеиха прислала. Говорит, отнеси. Говорит, пускай больно-то не кричат, не разоряются.

Оставив мешки и бутылку у порога, Митя повернулся и, не входя в дальнейшие объяснения, косолапо, мужиковато вышел.

Домна могла бы и не нюхать бутылку: молоко, оно молоко и есть. Могла бы и не развязывать большой куль: картошка картошкой и останется, не убежит. А вот в маленьком что такое воздушное?..

В меньшем мешке была сырая нераздерганная шерсть.

Она посидела в виноватом покорном раздумье, не зная, поругать ли еще Алексеиху и за этот подарок или заодно уже и похвалить. Но мысли ее перебила учительница. Только посадила было в печь неурочные вечерние пышки, как прискакала она верхом — будто рыжий вихорь ворвался во двор. Огневая грива у лошади, у самой огневые, откинутые поверх приспущенного платка волосы. Бестия, а не учительница! Домна привыкла вроде бы к виду этой скачущей бабы, а все-таки оторопь взяла: с чего это она так?..

— А вот так, — бросив у крыльца свою кобылку, с поклоном вошла Альбина Адамовна. — Пирогами пахнет? А я вам своих привезла. Не обижайся, что пироги на пироги.

— Какая по нынешнем временам обида. Проходи да садись, Альбина. Ученик вот твой за прялкой, полюбуйся.

— Налюбовалась я на уроках. Дайте на вас посмотреть.

И то, как внимательно поздоровалась глазами с каждой из женщин, говорило о добром характере. С расспросами не лезла, россказнями хозяев не утруждала — сидела да посматривала, как вяжут Марыся и Айно. В друзья учительница Домне не набивалась, но выходило, что есть у них какая-то старая дружба. Одногодки, вместе по задворьям носились. Была нынешняя учительница вначале Альбешкой, потом Альбинкой, потом Альбиной, а уж Адамовной стала, как учительствовать пошла. Тоже судьба: без роду без племени, с каким-то нездешним именем. Старики помнили ее родителей, сосланных в эти края в какой-то давний смутный год, а Домна их уже не знала. Да и Альбешка не знала, и нынешняя Альбина Адамовна не могла ничего дознаться; сгинули, пропали, из памяти вышли. Сирота по кругу, общая питомка, стала вот забережной. Выросла всем на удивление, выучилась и по какому-то своему душевному обету воротилась к вскормившим ее людям. Она ли приглянулась комсомольцу и грамотею Ивану Теслову из Верети, он ли ей приглянулся, только после ее возвращения свадьбу сыграли очень скоро — уехала Альбина в Вереть. Да у Ивана Теслова и все остальное скоро и споро получалось — что песня, что шутка, что дразнилка-прилипалка, намял бока подвернувшемуся некстати Спиридону Спирину… и пошел насмешник-пересмешник в лесу медведей смешить. Осталась его рыжекудрая Альбина, по батьке забытому Адамовна, одна на всем берегу. Иная на ее месте руки бы наложила, а эта — нет, ждет своего Ваню, учит и лечит всех, в одиночку зимогорит. И что удивительно: не брало ее горе, как вода, скатывалось с покатых плеч. Домна не раз с ней парилась в бане, дивилась: тугая вся от плеч до голья, будто все еще в девках сидит. А ведь в один год замуж выходили: она в Избишино за Кузьму Ряжина, Альбина в Верети с Иваном Тесловым зажила — Ивана-грамотея тогда лесничим как раз назначили. Детей, правда, не было, не рожала. Может, и девичья стать потому осталась. Домна и вздыхала о судьбе товарки, и завидовала: всю хмурь с нее рыжеватым ветром сносило. Но если по правде сказать, она особо рыжей и не была — так, припалило светлые волосы у лесного костра, стрельнуло пяток угольков на лицо. И сейчас от быстрой скачки лицо разгорелось еще больше, заполыхало. Да только от скачки ли, ой ли?..

— Пригожунья ты, право, — с некоторой завистью похвалила ее Домна. — Право, как маков цвет.

— Радость у меня.

— Радость?.. Так раздевайся, чай давай пить. Попируем из последнего, я вот пышек напекла.

— В другой раз. Домна. Раздай гостинцы мои ребятам да проводи меня. Слышишь?

Домна выложила из ее заплечной, вроде как охотничьей, сумки на стол пирог и баночку меду, оделять никого пока не стала и уже сама вслед за гостьей заторопилась.

— Письмо от Вани, — сразу за порогом и поделилась своей радостью Альбина Адамовна. — На фронт, пишет, к Тихвину еду. Помяни, пишет, добрым словом и не тужи — судьба.

— Ой, да как же это?.. — не могла взять в толк Домна.

— Да, видно, уж так. Война одинакова для всех, и для правых, и для виноватых. Пусть повоюет Ваня. По крайней мере, я буду знать…

Что-то не хотела договаривать Альбина Адамовна, а Домна не выспрашивала. Когда прошел первый испуг, она тоже почувствовала радость. Вот же как: идет человек, может, на смерть, а ей, окаянной, радостно!

— Не утерпела, видишь, прискакала к тебе. Кузьма-то как, не пишет?

— Не пишет, Альбинушка, молчит мой Кузя…

— Ну ладно… Тетрадки проверять надо, пора.

Она мужским махом занесла себя в войлочное размятое седло, сдернула шаль, и рыжая кобылка ее, мешая собственную гриву с гривой женских распущенных волос, крупной рысью пошла по дороге в Вереть.

Жила Альбина Адамовна и сейчас в Верети, а учительствовала на две деревни — и на Вереть, и на новое Избишино. Полагалось, правда, избишинским ребятишкам ходить или ездить в Вереть самим, да Альбина Адамовна настояла, чтобы в Избишине открыли что-то вроде второй школы, — не могли по зимнему времени ребятишки семь верст киселя хлебать. Так и учительствовала она в две смены. — поутру в Избишине, а вечером дома. Носилась, как рыжий вихорь, взад-вперед.

«Отринь от нее и волка, и всякую нечисть, — пожелала ей вслед Домна. — Отведи и Спирина, и вырина…»

7

Стыд и раскаяние не покидали Спиридона Спирина всю неделю. Поездка в Избишино обернулась обычной канителью. Мало того, что не добился никакого толку, так еще и себя выставил в смешном виде. Разбитый телефон оставался разбитым телефоном, но теперь, по прошествии недели, история эта вызывала лишь горькую досаду. Надо же так опростоволоситься! Прожив тридцать почти лет, он так и не научился вызывать к себе уважение. И в прошлые годы бывало, что какая-нибудь бабенка таскала за космы прямо — было бы за что таскать, а вина у мужика всегда найдется. И бивали его в холостяках, особенно Кузьма Ряжин, — этот за Домну мял бока, хотя Спирин лишь издали ее и обхаживал. Он уже и тогда откололся от деревенских, работал в сельсовете, а его, не глядя на то, колотил Кузьма. Вначале за дело — не суйся к девке, коль на нее другой глаз положил, — потом и без всякого дела, так, для форсу. Сила у него была, мог бы и не такому Кузьме хребет сломать, да вот не сломал: трусость проклятая! Вот надо же, не боялся ни земли, ни неба, не боялся зверя, а от человека бежал. Раз было: рыли колодец, засыпало его — синего откопали; другой раз было: во время страшенной грозы спасался он под одинокой старой елью — ель молнией от верхушки до корня развалило, а его даже не царапнуло. А то угораздило в сенокосную малинную пору нарваться в малиннике на медведя — и ничего, вилами заколол. Человека же заколоть не мог. Не мог даже толком выматерить, даже Кузьме Ряжину во всем уступал, даже Ивана Теслова наждачком не продрал, хотя именно шутник Теслов пустил по району частушку: