И так все хорошо рассудил Кузьма, что начал и в самом деле засыпать. Но тут она и принялась его тормошить, говоря:
— Кузя, а Кузя, медаль-то где твоя?
Он испугался за медаль и подхватился:
— В самом-то деле, куда подевалась?
А она, баба вредная, хохочет, она знает, что он медалью своей дорожит. Что-то такое сильное связывало его с медалью, и хоть он не мог припомнить — что именно, а берег ее пуще глаза.
— Куда ты ее подевала, тетка? Положь на место!
— Да положу, положу, — покопалась она под его подушкой. — Смешной ты, Кузя. Неуж никак меня не вспомнишь?
— Надо мне тебя вспоминать, — схватил он медаль и прикрутил к нижней рубахе. — Ты, тетка, уходи. Я баб не люблю.
— Да любишь, Кузя, любишь, — ответила она с прежним смешком. — Откуда же тогда Юрка взялся, через пять месяцев после свадьбы! Откуда взялся Венька, пузан косолапый? А Санька откуда? Мужик мужиком, а за титьки дергает, прямо беда с ним.
— Титьки?.. Что еще за титьки?
— А вот то, а вот это, — навалилась она на него, принялась целовать.
И что-то такое, вопреки его желанию, начало проступать сквозь чуждые поцелуи. Только не вовремя какая-то собака принялась подлаивать, поскуливать возле кровати. Он хвать рукой — вроде бы ничего нет, скулеж прекратился. Но стоило поуспокоиться — собака загавкала, завыла еще громче. Он снова хлесть ее ладонью — в пустоту, опять в пустоту. А ведь было ясно: воет собака не зря, и на ней-то он и сосредоточил все внимание. Чего ж, собак он сейчас любил больше баб. Да вот собаки куда-то все запропали, а бабы — нет, надоедают день и ночь. Ах, если бы собаку, собаку ему!
— Тетка, — решился Кузьма попросить, — привела бы ты и в самом деле его.
— Кого, Кузя?
— Известно, Балабона.
Домна аж отшатнулась от него, смотрела, смотрела и убежала куда-то. Он думал — сейчас же и приведет собаку, а она привела Калину. Ну, он и доктору повторил:
— Балабона мне надо.
И Калина на него выставился, словно никогда не видывал, но, будучи все же мужиком, разрешил:
— А ведь и верно, надо.
Самое малое время спустя и Балабон явился. С этого и началась для Кузьмы новая жизнь. Когда ему Домна уж особенно досаждала, он гладил собаку и говорил:
— Где-то мы с тобой были? Куда-то мы с тобой ходили?..
А однажды гладил вот-так, гладил и вспомнил:
— В Весьегонск ходили, куда же еще. Из снегу-то Домну ты вытащил? Ты, Балабон?
— Верно, Кузя, верно, — поспешно поддакнула Домна.
Кузьма гладил собаку и силился вспомнить, что же связывало ту Домну с этой. Собака поскуливала возле кровати, подлаивала. И что-то прилипало к ладоням, хорошее. Что-то совсем другое разгоралось в душе, светлое. Словно штора на окне раздвигалась и проглядывало солнышко — морозное, ясное. Из стылого марева вначале показалась огромная рыжая собака, потом показался он сам, потом откуда-то, все вроде бы из того же снега, явилась шалью укутанная баба… Он озадаченно закрыл глаза: бабы ему были не нужны, особенно всякие там Дудочки. Но видение не проходило. За снега, за сугробы отодвинутая баба очищалась от мерзлющей наледи, разоболокалась, скидывала белый противный халат, надвигалась на него, называла его ласково Кузей, подтаивала… и вдруг в какой-то момент оборотилась вот этой, Домной. Нет, уколы не делала, не щекотала, а все гладила, гладила по голове. Мать честная, Домна! Открытие так ошеломило Кузьму, что он вскрикнул:
— Неуж ты?
— Да я, я, Кузя.
— А Балабон?
— Да под рукой он у тебя.
Кузьма разлепил смерзшиеся веки и, к своему удивлению, сделал другое открытие:
— Нет, Балабон был побольше, порыжее.
— Побольше, порыжее, — и это подтвердила она. — Как бы он меня, такой-то плюгавенький, из снега вытащил?
Кузьма еще присмотрелся. И если баба выбиралась из снега, росла на глазах, румянилась, то Балабон, наоборот, в снег погружался, уменьшался до размеров лопоухого щенка. Ну, что за собака!
— Прогони ты ее, — сказал Кузьма. — Эта тебя из снега не вытащит.
Домна опять сбегала за Калиной, и Калина, мужик хороший, цыкнул:
— Цыц тебя, писюха! По-ошла!
Лихо так выпроводил собачонку. Повеселев сразу, Кузьма похвалил его:
— Бедовый ты, Калина! И я бедовый. Я гулять хочу.
Нет, настоящим мужиком оказался Калина, разрешил им с Домной гулять сколько хочется. Кузьма поначалу опасался, как бы она обратно в противную Дудочку не обратилась, но ничего, обошлось. От снега и мороза у него свежела голова и глаза вроде бы прояснялись. Эта Домна, как он замечал, все больше и больше походила на ту, которая привиделась ему в морозном снегу. Он теперь сам стал ее поторапливать, заводя в такие нетореные пустыри, что она пугалась. А на второй или на третий день, который выдался особенно морозным, вдруг взял да и завалил в призаборный сугроб и стал звать:
— Балабон, да тащи ты ее, тащи!
Даже стало обидно, что сама выбралась из сугроба. Не поспел Балабон, опять куда-то запропал. И Кузьма пошел искать его. И надо же быть такой встрече — Спиридон Спирин собственной персоной! Кузьма не поверил поначалу, как слепой, ощупал ему лицо:
— Ты вроде поглаже был?
— Был, да сплыл, — сипловатым, надорванным голосом признался Спирин. — Отощал я сильно, от самой Мяксы топаю. Нет чего поесть?
Кузьма подспудно чувствовал, что со Спириным у них какая-то давняя вражда, но ничего ему в вину сейчас поставить не мог. Забылось все. Да и Домна поторапливала:
— Чего стали на дороге? Кормить надо мужика.
С тем и пришли к себе, накормили Спирина кашей, отпоили чаем. Но на этот раз Калина не уступил, как его Кузьма ни просил, — вытурил Спирина вон. Да Спирин и не упирался, он все твердил:
— Дошел, теперь-то уж я дошел! Слышь, как бахают?
А чего слушать? Бахали так, что стекла дрожали. И Кузьма вспомнил под этим впечатлением еще одно слово: зенитка. Он с этим словом и проводил Спирина, говоря:
— Ты, Спиридон, ее, зенитки, держись. Она тебя к людям выведет. Она тебя на путь истинный наставит.
Спирин был словно не в своем уме, радовался стрельбе зениток, все повторял:
— Я от дедушки ушел, я от бабушки ушел и от тебя, Кузьма, уйду. Прощай.
Он ушел, как помнил Кузьма, на гул стрельбы, в сторону станции. И самого Кузьму туда же потянуло. Как ни упиралась Домна, тащил и тащил ее на станцию. И раз, и другой они сходили, под ручку, как молодожены. Их и гнали прочь, и смеялись над ними. Но Кузьма был не промах, сам поднимал на смех незадачливых пушкарей:
— Чего вы в небо палите, пентюхи? Клади ствол на землю, танки вон прут! Одного щелкни, другого, вот и медаль готова, — распахивал он перед пентюхами шинель, показывал медаль.
Доктор Калина разрешал одеваться во все военное, и был он перед этими зачуханными пушкарями молодец молодцом. Попробовал было один раз сам встать к зенитке и показать, что бить надо не в белый свет, не в копеечку, а по белым крестам, но тут его уже без всяких шуток вытурили со станции. Да и Домна, паникерша несчастная, им помогала — утащила подальше от гремящих в пустое небо зениток. Ей, видите ли, делать тут было нечего! А у Кузьмы было дело. Он сердился, все отчетливее вспоминая, что место-то его как раз возле зениток. Не воду таскать, не дрова пилить — стрелять ему надо. Это и толковал беспрестанно Домне. Вроде бы ясно говорил, а она не понимала. И только доктор Калина, мужик хороший, понимал его, похлопывал по плечу:
— Ничего, Ряжин, терпи бабу. Она вроде быстродействующей микстуры. Ничего. Еще денек-другой — и сдам тебя в какую-нибудь команду. К зенитке тебя вроде бы пока нельзя, а с винтовочкой под ручку…
Кузьма мало слушал Калину, тянулся к станции. Там и солдаты, и зенитки. Как Домна ни отговаривала, увести его со станции не удавалось. Если мужик, так должен быть с характером!
Из-за этого характера и стычка вышла. Солдат солдату, оказывается, тоже рознь. Эти были с красными повязками, эти сразу давай на глотку брать: кто такой, откуда?! Он объяснял им про Балабона, про Домну, которую вдвоем с Балабоном вытаскивали из снега, а они зло посмеивались. А Домна и того хуже — принялась уверять, что из Избишина они, здесь только отдыхают. Солдаты эти Избишина не знали, чужому отдыху, видно, завидовали — вздумали заламывать ему руки. Ну, тут уж и он им показал, как мужика за руки хватать, — так и посыпались озорники в снег! Совсем от этого солдаты осатанели, Домну, глупую бабу, уже не слушали. Ружья похватали, как волка, со всех сторон обложили. Могли бы и прибить, да тут из-за поворота тьма-тьмущая других солдат высыпала, и Домна бросилась к их идущему впереди начальнику. А когда начальник подошел — сразу своим мужиком оказался, полез целоваться:
— Ряжин! А я тебя у доктора спрашивал. Давай с нами, дурь в дороге выбьет. Давай!
— А ведь и верно, пройтись разве. Мужик ты вроде свойский. Кого-то ты мне напоминаешь?.. Не ты ли медаль привозил?
— Я, Ряжин. Хватит дурью маяться, становись в строй, не задерживай. Иванцов я, слышишь? Иванцов. Становись. Кто дурак, а кто герой — после разберемся. Ста-ановись!
— А ведь и верно, встать разве да пройтись с мужиками, — быстро решил Кузьма. — Ты, Домна, побудь пока без меня. Видишь, у нас дело мужское. Иванцов это, видишь?
Домна заревела, мужики кругом захохотали, а два голоса совсем знакомо выкрикнули:
— Ряжин!
— Кузьма!
В ближних мужиках, идущих рядом, Кузьма признал Спиридона Спирина и Ивана Теслова. Ну, Спирину он не удивился, а к Теслову на радостях подскочил:
— Ты, Иван? Какими судьбами?
— Да все теми же, человеческими, — ответил Теслов сдержанно.
— Идешь-то, говорю, куда?
— Да туда, куда и все идут.
Больше им и поговорить не дали: длиннющая колонна не могла ждать, пока они наговорятся. И Кузьма, чтобы не потерять своих, затесался прямо промеж ними, решив, что все само собой образуется. Так, из общего строя, он уже и крикнул ревущей Домне напоследок:
— Ты не плачь. Я узнал тебя, ты моя Домна. Мы тебя с Балабоном, если что опять, из любого снега вытащим. Слышь, Домна?