Когда пришло время тесать домовину Алексеихе, Аверкий бесследно исчез. Пропал человек, да и все тут. Домна и так и этак подступала к Тоне, стращала даже Барбушиху, но у той один ответ: «Иди к лешему, начальница-печальница!» А в понятии Домны леший — все тот же Аверкий, лешак толстобрюхий, единственный на все Избишино мужик.
Куда ей еще идти, к кому?
Коля-Кавалерия, конечно, тоже из мужского сословия. Он так и заявил: «А я, едрит тебя в хвост и в гриву? Бывало, рысью шагом арш, да с песнями-то!..» Слушать его песни Домне было некогда, она только поспытала: «Топор-то хоть есть?» Коля совсем разобиделся и ушел на зады тесать домовину. Но досок у него не было, был только толстенный горбыль, оставшийся от постройки дома; Коля полдня гремел топором, ругался на всю деревню, а потом Домна принесла своего тесу. Сговаривались они с Кузьмой и в сенях чистый потолок подшить, да не успели, так на чердаке и досыхали доски. Когда Домна залезла туда, то с какой-то горькой заботой отметила: на три домовины тут, не меньше… Ей даже спину неприятно похолодило от преждевременной заботы. Не помирать же все они тут собрались, разрази ее гром! Доски она приволокла сердитая, шваркнула под ноги Коле и ушла, ничего не сказав. Сам разберется, жизнь как-никак прожил. И Коля разобрался, из готовых струганых досок, да еще с помощью Марьяшиных ребят, быстро соорудил ладную такую домовину, с резьбой по углам и верхними отливами, будто под дождем ей стоять. Когда доски сыскались, пилил и строгал он уже в теплой избе, но могилу-то сидя в избе не выкопаешь? Коля и за это дело хотел взяться со всем старанием, но у него и более легкое дело получалось старческим набегом, все через спотыкач. Два раза кувырнулся в снег, пока запряг меринка. А пока лопаты да ломы собирал, и вовсе в снегу выпехтался, хоть самого размораживай. Тогда-то, при взгляде на окоченевшего Колю, Домна и подумала с новой заботой: «И землица, как вот и Коля, окоченела, ее тоже отогревать надо».
Зло ее разобрало на весь двор Аверкия — и на следующее утро хозяина не застала. Запас копившейся злости, как из ведра, выплеснула на Барбушиху, но та встретила ее и без того мокрыми глазами — все этим обреченным взглядом выложила. Впервые Домна пожалела Барбушиху и, прошагав к столу, Тоньку за расплетенную косу потянула:
— Распатлалась! Невенчанная да верченная! Хоронить-то, может, Лутонька, пойдешь? Вон мордаху разъела!
Тоня на этот раз огрызаться не стала, собралась и вышла вслед за сестрой.
— Ты-то должна бы знать, где твой полюбовник. У-у, бесстыжая!
— Не ругайся, сестра, за мясом опять пошел. Вчера зря весь день выбегал, а есть-то и у нас нечего.
— У вас! Ужли и у вас? Твой дом-то, что ли, что так говоришь? Как это вы уживаетесь, две-то бабы? Бесстыжая! Хоть не люблю я Барбушиху, а похвалю, коль на мороз тебя голую выгонит. Из-под мужика-то. Из-под брюхатого.
— Да не ругайся ты, — совсем как-то тихо повторила Тоня. — И сама я брюхатая.
— Час от часу не легче! — от неожиданности соступила Домна с тропки, завязла в снегу. — При живой бабе да другая забрюхатела…
— Да уж так вышло. Ничего, не стар он, Аверкий-то.
— Во-во, на войну так негож, а по бабам лазить — гож. Потеха на всю деревню. Как живете-то втроем? Свыклись, стерпелись?
— Барбушиха стерпелась, а я свыклась. Хорошо мне, сестра, чего на мужика напраслину возводить. Со мной он ласковый, да и Барбушиху не бьет, только говорит: спи себе на печке да меньше ушами шевели. Нет, с умом он мужик. Взял-то он меня случаем, да теперь все на добром согласии. Я вот и сама Барбушихе говорю: помалкивай, коли старая стала, а то мы поженимся, а тебя выгоним.
— Час от часу… — еще хуже оступилась, еще глубже завязла в снегу Домна. — Да когда ты такой путанкой стала?
— А тогда, сестра, — прямо ей в глаза, как заговаривая, посмотрела без всякой робости Тоня. — Тогда, когда Кузьму ты у меня отняла. По праву старшей сестры. В Карелию я с горя удрала, повесилась на шею проезжему военному. Не любила Федора своего, да и любить было ни к чему. Спасибо, увез с глаз долой.
— Во-во, спасибо. Только чего ты сейчас-то его прогнала?
— А так. С Аверкием-то лучше.
— Как не лучше! Всех мужиков перебрала — старика подобрала. Такого в нашем роду не бывало… Грешили, да ведь не так же. Хоть спьяну, хоть с дряну. А у тебя-то от пустоты. Под титьками, кроме сучьей-то зуди, есть что-нибудь? Душа хоть маленькая, хоть крохотная?
— Говорю, что есть. Сыночек-крохотуля взамен того…
Домна не нашлась, что и ответить на это. Да и некогда уже было: где пробежкой, где с недоброй усмешкой, шажком, дошли они до конюшни. Коля наконец-то совладал с упряжью и курил мох, который дергал тут же из пазов, из-под плохо пригнанных бревен.
— Хватит дымить, попалишь конюшню, — чтобы не разговаривать с Тонькой, его пошпыняла мерзлыми, как сама земля, словами. — Мох табачит. Невтерпеж ему, старому. Всем чего-то нынче невтерпеж… Н-но, сотона, — сама взялась она за вожжи, не глядя, как усаживаются Коля и Тоня.
Задума новой председательши еще накануне стала известна всей деревне. Посмеялись, посудачили, а пошли скыркать тупыми бабьими пилами. Весь вечер вчера неслась по деревне адская музыка. Колотого березовья почти ни у кого не было — что еще при мужиках припасалось на зиму, то пожгли, а что стояло за дворами в кряжах, то, втайне надеясь, оставляли на мужицкие руки. Сами пробавлялись олешьем да осинником — это помягче, хоть и тепла поменьше. Да и не караваи ведь пудовые печь: годилось. А сегодня, чтобы выжечь в мерзлоте могилу для Алексеихи, требовались жаркие дрова. И Домна, все еще с некоторым недоверием, остановила меринка у первого от конюшни двора — Марьяшина. Думала, идти придется, просить, но Марьяша сама сейчас же вынесла большущее горячее беремя березовья — видно, в печи подсушивали.
— Погоди, — шваркнув в розвальни полешки, попросила еще она, помахивая захолодавшими без рукавиц руками. — Ребята несут.
И верно, Володька с Митькой принесли по охапочке. Повеселевшая поехала Домна дальше, чуть не проехала подворье Капы-Белихи. Но та замахала руками, виновато выволокла за сучья, как за рога, два толстенных лобана, два крученых березовых чурбака с многочисленными следами тупого, бессильного топора.
— Отпилить-то отпилила, отгоревала, а расколоть не могла, — виновато оперлась она у розвальней на свои толстущие лобаны. — Может, погорят и так?
— Погорят, Капа, что делать, — забросила Домна наверх и эти вдовьи лобаны, погнала меринка дальше.
А дальше — это опять подворье Аверкия. Сам он в такой горький для деревни день сбежал в лес, а с Барбушихи, половинной бабы, какой спрос? Тоньку-Лутоньку она из гордости в расчет не брала и хотела проминуть их двор, но Тоня спрыгнула с легкого еще воза, кинулась к поленнице. Хорошо, по-хозяйски поклал Аверкий дрова под закрылинами избы, а Тоня раскатила початый конец поленницы и навыбирала, сколько могла, сухого березовья. Когда шла, спиной отшатнулась, выгорбилась животом, будто уже на сносях. Домна поехидничала:
— Во-во, потаскай. Да земельку подолби. Сучье-то семя, глядишь, и выйдет. Глядишь, и спасибо мне скажешь.
— Не скажу, — сухо, с березовым падающим стуком обронила Тоня.
Домна оставила ее в покое и подвернула к сиротски пригнувшейся избенке Василисы Власьевны. Всегда удивляло: чего они, такие хорошие, избу ставили как после пожара, наспех да набегом? Словно и не собирались здесь век вековать, хотя мужик у Василисы Власьевны не скажешь, что лодырь, — колхозную работу любил. А до своей — тяп-ляп, из старой избы, что там не догнило, наобрезали на срубок, насунули крышу — готово дело. Домна с неудовольствием, с издевкой даже подождала, пока выйдет Василиса Власьевна, но та не выходила, хотя из окна можно было видеть горевые розвальни. Домна уже сердито заскочила в дом, с порога прямо:
— Тебе особое приглашение надо?
— Возьми там… — с кровати махнула Василиса Власьевна сухонькой рукой в сторону запечья. — Нагошить нагошила, а уж не снести. В брюхе что-то нудит. И на скотный не поднялась, не поены коровы.
— Еще и на тебя лихо… Захворала или как?
— А никак. Лежу вот, пока лежится.
Домна поколебалась, но взяла несколько полешек, — все-то брать не решилась, кто ее знает, не слегла бы скотница…
Ну, насчет коров план у нее быстро созрел.
— Тонька, ты попои скотину. Не все с мужиками миловаться.
Дремавший Коля при этом встрепенулся:
— А?..
— Два, да оба гнилые, — повернула Домна его синий нос в сторону лошадиного зада, а сама Тоньке: — Я Айну возьму. Да чего, и Демьян поможет. Иди на скотный.
Тоня ничего не сказала, пошла. И это опять удивило Домну. Когда без ругани шли на работу, она всегда чего-то опасалась, подвоха какого-то.
— Не поены, говорю! — уже без всякой необходимости прокричала ей вслед.
— Слышу, не глухая, — только и сказала Тоня, заносчиво выгибаясь спиной, словно все еще несла беремя.
Домна вконец рассердилась и погнала меринка вскачь по улице. При ее приближении возле того или иного дома люди без зова несли дрова — кто пиленые, кто рубленые, а кто и ломаные из березового обвершья. Навалили уже полные дровни, больше некуда, а оставалось еще немало дворов, оставался вон Коля, и на выезде из деревни — сама Домна. А тут Верунька-сиротка, со смертью Алексеихи опять перешедшая к бабе Фиме, вынесла полешко — тонюсенькое и хиленькое, как и она сама. И Домна не посмела Веруньку прогнать, только больно притиснула ладонями ее озябшие, дрожащие, как у зайчишки, уши. А потом, оттолкнув Веруньку, погнала меринка так, что и Колин двор проскочила; Коля, хитрая душа, поохал, но уже с запозданием, когда все равно не стали бы заворачивать груженый воз. Домна, потрясенная незабывчивостью Веруньки-сиротки, пропустила несколько дворов и осадила меринка только уже у своей отворотки. А оттуда, как галчата, посыпались кто в чем — кто одетый, кто раздетый, кто с пёвом, кто с ревом. Первым к дровням поспел Юрасик-карасик, а Юрий-большун и тащил побольше, потому и приотстал, сбился с тропки и бухнул свою ношу в снег. А через него Венька в волочащейся по снегу чужой шубейке нараспашку, с двумя толстенными поленьями. Перескочил через брата, радостный. Поленьями, когда бросал, Колю чуть не прибил. А с крыльца пялился вслед за братанами Санька-меньшун, тянул навстречу матери какие-то щепочки: