— …ого-гого-го-о!..
Не хватало еще, чтоб разбились. Домна следом пустилась, обогнав и Самусеева. Чуть Альбину Адамовну не сшибли, которая выскочила верхом на дорогу, — на уроки в Избишино собиралась.
— Вы за рыбой или на свадьбу? — еле сдержала та свою лошадку.
— А лихо их разберет. Посмотри, что вытворяют твои ученики?
Передние сани с горы уже спускались к морю. Там была теперь накатанная дорога — видно, ездили уже напрямки в Мяксу и в Череповец. Отсюда, с сухой гряды-вереи, море было как на ладони. Может, потому и поехала Домна вниз шажком, в ледяную даль, как в свою заледеневшую душу, вглядываясь. Им везло: год кончался при солнце. Словно что разорвалось на небе со смертью Аверкия — не тем он будь помянут. Вот уже неделю оно хоть ненадолго да выкатывалось из морозной мглы. А здесь и вовсе любота! Ширь открывалась, простор. Домна впервые без охулки подумала о море, которое сотворил шалопутный братец Демьян. Что-то он там поделывает, на самом дальнем морском мысу? Вопрос о братце Демьяне сам собой складывался в неизбывный запрос о Кузьме — он-то где, жив ли, нет ли? Ее душевный призыв улетел в ледяную пустоту. Как ни вглядывалась, ничего не видать. Глаза лишь слепило. Никак не могла проморгаться. Через ледяную ширь ей хотелось увидеть череповецкие улицы, по которым и они с Кузьмой в молодые годы гуливали. Но даже при солнечном свете ничего не брезжило в той стороне. А она уверяла себя: да вот же берег, вон церковь соборная, вон перевоз через горловину моря… Оглядывалась направо, на Мяксу — там все рядом, там все в полные глаза, и берег нагорный, и безглавая, точно срубленная церковь, и даже главная улица просматривалась. Ей и Череповец, когда налево оборачивалась, таким же представлялся, она только досадовала, что его будто застиранная кисея прикрывала. Никак не могла толком проникнуть на его улицы, а уж дом, где они с Кузьмой, наезжая, обычно останавливались, и поглядом не гляделся. Снег да лед, лед да снег. Сплошное непаханое, несеяное поле, заросшее черным чертополохом. Лес не выжгли толком, а вырубить и подавно не успели — торчал по заберегам невиданной высоченной травой. Домна узнавала бывшие рощи, перелески, даже отдельные приметные деревья. Летом было трудно разобраться в скопище гари, а теперь, на белом поле, все прояснилось. Она еще во время первого похода в Мяксу определила: надо держаться уреза льда, потом круто свернуть в море, а там опять править в сторону Череповца, на затопленную церковь. Там и осталось старое Избишино.
Дурная молодежь взяла по следу, не понимая, что след ведет в Мяксу, а она покричала им и свернула на целик. Был под полозьями снег, еще глубже был лед, а подо льдом — дорога. Та, по которой испокон веков ездили в Вереть. Ее затопило, но не унесло же совсем? Дорога оставалась дорогой и под ледяной толщей. Домна безошибочно правила по ней, а все остальные, в том числе и молодежь, двигались по ее следу.
Так они и въехали на главную улицу Избишина. Там были еще две задворные улицы да три перекрестные — главный перекресток как раз сейчас и обозначился. Стояли крестообразными рядами старые березы. Без признаков жизни, но вроде как вечные. Только меньше стали, будто старушки усохшие. У своей березы Домна привязала, как и раньше бывало, лошадь, сказала:
— Ну, вот и дома.
— Дома, — как кукушка, повторила Марьяша, тоже направляясь к своей березе, — жила она через дорогу, на угловом задворке.
Глядя на них, и остальные разбрелись по сторонам. Черные на белом, как весенние грачи, слишком рано прилетевшие…
Только Василиса Власьевна никак не могла найти свою задворенку. У них и прежде, как и в новом Избишине, было все набегом: домишко низенький, заборишко по колено, ни рябины, ни калины в огороде. Что оставалось, видно, водой унесло. Да и жили они на крайнем задворке, а там все голота была одна — ставила свое жилье на день какой. Теперь и следа не приметишь. Лед укрыл последние признаки былой жизни. И Василиса Власьевна, не сыскав места своего подворья, истошно завыла:
— Ой, мужик ты мой! Рябину или березу мы чего не посадили? Ведь двадцать семь годков прожили, вон какие дерева у людей выросли!..
Домна ее под руку, как ошалевшую корову на привязь, взяла, повела по ледку, рассуждая:
— А ты пооглядись. Все тут есть, все. Я бегала к Марьяше? Бегала. От Марьяши к Капе-Белихе заворачивали? Заворачивали. Во-он тут как раз по лужку… по ледку зеленому. Дом Аверкия Барбушина стоял как глыба на дороге? Стоял, здесь вот, под этой лиственкой. Контора направо? Направо, столб-то телефонный и поныне торчит. От столба до Колиного дома сколько? А сотня шагов, не больше… вот уже и прошли их. От Колиного дома до старухи Фимы курице перелететь? Перелетели и мы, считай, у Фимы на блинах. После блинов да самовара мы за кустики черемуховые забегали? Забегали, тут вот… Ну ладно, мужики пялят глаза, дальше пошли. А дальше что? Дальше Спиридон Спирин жил, пока в Мяксу, грамотей, не перебрался. Побросали мы ему, грамотею, горохом в окна и побежали? Побежали. Да только чего бежать — уже и у тебя на крыльце. Ноги-то вытри. Гли-ко, как у тебя чисто!
На том месте, где исчислила Домна, и впрямь было выметено, как в горнице у чистюхи Марьяши. Ни соринки… ни снежинки, лучше сказать. И лед не со снегом, не с грязцой, а как оконное стекло. Что-то ходило там, за распластанным стеклом, что-то на них посматривало. Как живой был лед, только что не говорил.
— Рыба просится ведь к тебе… — не сразу поняла Домна. — Ломы-то, ломы давайте. Ой, убегут!
А ребята уже тащили ломы. Митюшка всадил свой, Володька всадил. Их великовозрастные ухажерки похихикали было, но тут же нашли другое занятие — ребят подзуживать. То одна, то другая выхватывала лом и, напрягаясь упруго вздувшейся на груди шубейкой, ахала так, что ледяное крошево секло все вокруг.
— Да вы, окопницы, осколочными не бейте, — тоже разгорелся и Самусеев. — Вы бронебойными — вот так, вот так! — тюкал он своей жилистой рукой все в одну точку, пока оттуда не стрельнула вода.
Одолбать рассеченный лед было уже нетрудным делом. Домна с Марьяшей лопатами, а где и ведрами, вычерпали из проруби крошево, и когда вода успокоилась, началось что-то невиданное… Щуки, зубастые щуки так и поперли в продух. По три, по четыре сразу тыкались мордами в чистую воду, высовывались даже наружу и, казалось, раскрытыми пастями хватали морозный воздух. Лунка им была явно тесна. Места всем у чистой воды не хватало, образовалась толчея. Сильные щуки отталкивали слабых, и те, видно было, безвольно отплывали вглубь, потом с донными пузырями всплывали кверху, приклеивались светлыми брюхами ко льду вокруг проруби. Держаться на плаву уже не могли. Дохла рыба.
— А мы ее вот так, едрит ее в печенку, под жаберки… рысью шагом арш — коли! — неожиданно показал прыть Коля, размахивая притащенной из дровней острогой.
Никто поначалу не поверил, что так легко дается рыбье мясо. Коля первым же слепым тычком поддел на крюк остроги зеленоватое сонное полено, которое только щурилось и полязгивало зубами. Барбушата, желая привлечь к себе внимание, разом ахнули и бросились на стороны, но Коля вскричал:
— Коротким коли, рысью шагом арш, едрит ее в селезенку!
Что-то старопрежнее, вымуштрованное проснулось в дряхлом теле Коли. Может, и всеобщее внимание пригрело уснувшую кровь, как и у самих щук, которые очнулись от ледяной спячки, поперли в светлое окно. В душе у Коли тоже, верно, пробился продух, ему свежего воздуха, молодой жизни захотелось. Шапку долой, расстегнул полушубок, рукавицы в пылу потерял и только уже безголосо, как старый мерин, всхрапывал:
— Повод подтяни… х-хы… правое плечо разверни… х-хы-хы… на прямой руке коли их, рысью шагом арш!..
До такой ясности его седыми космами спутавшиеся мысли никогда не доходили. Никто и не помнил, когда он ясно мог говорить, а тут проснулись, расчесались каким-то дивным гребнем, легли думки, как волос к волосу. Он взмахивал острогой, выкидывал дряхлое тело вперед, в каком-то упоении колол напиравшую на него рыбу. Но вдруг острога скользнула в руке и махнула в прорубь, мимо очередной оскаленной морды, а самого Колю уже Домна еле успела ухватить за штанину.
— Отопыш ты, отопыш, — поругала она, как ругают несмышленых детей. — Острогу вот утопил. Новую где взять?
Но острога, оказывается, не ушла далеко. Самусеев встал на колено, хищно потянулся левой стороной, всматриваясь в воду.
— В чей-то чугун пика попала.
Он всего лишь немного обмочил руку, дотянулся до обвисшей остроги, но поднять ее не смог. Острога и вслепую напоролась на щуку, да такую, что наперехват в прорубь не проходила. Пришлось Домне острогу держать, а Самусееву выуживать пасть, чтобы направить ее вверх. И когда эта, с полпуда, наверно, зверюка оказалась наконец на льду, на нее посыпались ругательства:
— Отъелась в наших избах, выпаслась на наших огородах!
— Морда-то скалится, как у Аверкия.
— Да покойных хоть не трожьте, а лучше скажите — как у Гитлера.
— Да кто его знает, Гитлера-то, он, может, еще и позубастее будет.
— Да все равно — бить надо!
— Как не бить, надо бить зверюку!..
Щуку начали пинать и колотить. Самусеев, человек серьезный, даже рассмеялся:
— Самосуд ведь. Давайте уж судью и заседателей. К смертной казни через котел, да? А то и сами озвереем.
Первый промысловый угар прошел, и теперь стали рядить, что дальше делать. А известно, кто меньше смыслит в деле, тот больше и кричит. Барбушата почему-то захотели показать свой рыбацкий опыт, притащили из дровней сеть, на два голоса советуя:
— Надо пошире прорубь, да и черпать. За углы вчетвером держать. Может, и вшестером. Много такой сеткой зачерпнешь!
— Не юбка это, — грубовато заметил Самусеев. — Чего в нее щуряки полезут?
Но и он толком не знал, что дальше делать. Похватав воздуха, первая рыба сошла, а новой не показывалось. Попробовали выспрашивать карелку, мол, ты-то должна знать, но она только и сказала:
— Чортан войнуа! Рыбу ловить должен укко, муж. Его акку должна любову любовалги…