Забереги — страница 65 из 106

Но только собрался уходить, чуть ли не последний на кругу, как к нему и подошел неслышными вкрадчивыми шагами этакий мужичок-муховичок — старенький, но крепенький, румяненький, что наливное яблочко, с лицом в густых бородавчатых крапинах. Он поклонился на монашеский манер, посмотрел маслянистыми узкими глазками на его сердитые сборы и сказал:

— А вот и напрасно уходите. Человек небогатенький и скромненький, скажите: течет ли вода под лежачий камень? Нет, не течет. — Была в его словах какая-то неотразимая уверенность. — Чего сердиться понапрасну на род людской? Оголодал он, осатанел за войну, ну, да теперь, слава богу, все скоро кончится. Избыли войну, так ли, человек, по всему видать, военный? — Уже не просто уверенность, а торжество сквозило в его мягких, округлых вопросах. — Избыли, считай. Жизни возрадуемся, не позволим себе умереть на последних днях. Сказано: помоги ближнему своему. Так-то, человек недоверчивый. Сколько за все вам надо?

Вещун он был, не иначе. Именно так, в такой последовательности, и шли мысли Максимилиана Михайловича: от растерянности к удивлению и от него — к подозрительности. Этот старый, но крепенький муховичок так прямо и поманил его пальцем: садись, мол, мушка сладкая, на мой медок прилипчивый да горькенький. Оправился уже от смущения, все понял. Но если был он застенчивым, то робким в душе не был, решил: а бес с ним, попытаем счастья! И потому, откуда что опять взялось, небрежно ответил:

— Сколько за все? Да столько, чтобы всю Мяксу накормить.

— Всю Мяксу не накормлю, ретивый вы больно человек, — посмеялся муховичок так, что бородавки, как сытые мушки, запрыгали по щекам. — Однако две сотенки оладок испечете и сотенку чарок выпьете. В такое-то время! Смекайте, осмотрительный вы человек.

Максимилиан Михайлович был поражен: такого он не ожидал. Смотрел непонимающе, как крапчатые руки старичка-муховичка переворачивали его китель с дырочками от боевых орденов и медалей, его брюки, шелковое белье, хромовые запасные голенища, сапоги и даже широкий комсоставский ремень, словно он мог оказаться фальшивым. И когда все это было осмотрено и сложено другой, своей уже, стопкой, он срывающимся голосом сказал:

— Хорошо… пусть будет так… прибавьте еще только сотенку конфеток.

— Пусть будет так, жадненький вы человек. Не по чину заламываете, но я соглашусь. Очень вы мне понравились. Стойте здесь, за мной не ходите, через полчаса все в точности доставлю.

«Как же, жди ветра в поле!» — ехидно подумал Максимилиан Михайлович, прислонясь уставшей спиной к забору и закуривая с хрипучим, надсадным кашлем.

Но старичок-муховичок ровно через полчаса вернулся. С саночками, на которых крапивный мешок торчал, хоть и перетянутый бечевой немногим выше середины, но явно непустой.

— Вот так-то, человек беспокойный. Все в наличности. А если еще часики свои отдадите, и пандерушечку мясца прибавлю.

Максимилиан Михайлович непроизвольно снял с руки подаренные когда-то умирающим другом швейцарские часы, потому что пандерушечка мяса, этак фунтов в пять, никак не могла быть поддельной. Он и муку белую, и конфеты рукой поворошил, самогон, или там водку, не стал только пробовать: опасался чего-то.

И опять старичок-муховичок его мысль упредил:

— А вы без сомнения испробуйте. А коли боязно, я сам махонький посошок возьму. Не бойсь, вас не обделю, человек брезгующий, прибавлено нам тут как раз на счастливое расставание.

Из кармана у него два граненых стопарика явились, десятилитровая, не меньше, бутыль под крепкой рукой муховичка забулькала, и, Максимилиан Михайлович, принимая стопарик, подумал: «А, не отравит же!»

Но и тут старичок-муховичок его упредил:

— Э, нет, страждущий человек. Раз сомнительно, я первым выпью, а вы чуток погодя.

И выпил, весело и насмешливо посмотрел. Тогда и Максимилиан Михайлович, уже сам не свой, выпил. На разговоры его потянуло. Упрятав вновь завязанный мешок в передок саней, уютно поставив на мягкое бутыль и завалив все сеном, он уже без опаски посмеялся:

— А все-таки ты, дед, продешевил!

— Э, нет, — последовал готовенький, скорый, как горячая оладка, ответ. — Ты продешевил-то. Я бы и больше дал.

— Да почему, почему, дед?

— А потому, что не спрашивай, а домой отправляйся. Темно уже, пока-то доберешься, человек дорожный.

С пустыми саночками старичок-муховичок скрылся в серой сутеми череповецких закоулков, а Максимилиан Михайлович, нахлестывая своего гнедого конька, под гору запашливо выкатил из города, на мяксинскую дорогу.

Неспокойно у него было на душе. Слишком удачлив торг вышел. Он еще раз перещупал сквозь ряднину содержимое мешка — цело, все цело! Пистолет, торчавший в кармане кожушка, полапал — и этот на своем сподручном месте. Покатил с ветерком, оглядываясь, прицеливаясь глазами к каждому подозрительному кусточку и не вынимая всю дорогу правую руку из кармана, — лошадь домой и сама бежала, а сжатая в потных пальцах рукоятка пистолета прибавляла уверенности.

Но ничего не случилось, благополучно доехал до Мяксы, лошадь распряг и, уже близко к полуночи, втащил тяжелый мешок и бутыль в свою комнату — квартировал отдельно от хозяев. Здесь опять все внимательно осмотрел: никакого подвоха, прямо счастливое наваждение. Лишь бумажка в конфетах попалась, которую он поначалу-то и не заметил. Написано там было: «За грехи свои людям плачу».

Умом можно было тронуться от всего этого. Заботы, видно, помешали. И главная — устройство проводин для беженцев. Счастливый дар старичка-муховичка был упрятан под надежный замок, и начались разъезды по деревням, где он всеми правдами и неправдами выпросил, выманил, вытребовал еще кой-какого приварка для гостевого стола. Больше других упирался, беженцами же и ограбленный, Федор Самусеев, но и с него Максимилиан Михайлович взял слово: хоть пудик рыбки, но прибавь сверх законного плана, как хочешь, но выручай.

2

Беды одна за другой валились на Федора. Только с грехом пополам оклемалась, помаявшись дня три животом, Марыся, только кое-как успокоил избишинцев после разбоя, учиненного мяксинскими беженцами, как Максимилиан Михайлович, этот тихоня, выскочивший в районные начальники, стребовал с него, где смешком, где тычком, угощение для тех же самых грабителей. Договорились они с Айно, после бестолковых споров, поймать все-таки лишний этот пудик рыбки, да шутка ли сказать! К пудику-то еще и трудодни надо было прибавить, на пустое брюхо весенние работы им не начать, да и разорвут бабы на части, если опять их обмануть. И так скотница Василиса Власьевна, с трудом дотягивающая четвертую военную зиму, ему при всех сказала:

— На твоей душе, Федор, грех будет, если я до светлого дня не дотяну.

Не совсем-то и кстати из района прибыл разъездной лектор, который святцы читал похлеще сбежавших попов, — о близкой победе, а стало быть и о дне светлом, говорил как о доброй довоенной пирушке. Все на эту заслуженную пирушку торопились, и всяк хотел живым до нее дойти, чтоб вино зря не прокисало. И под будущее вино еды требовали. Мало у кого оставались коровы, да и тех резали перед самой травой, — вот-вот еще маленько, и даровое молочко потечет в иссохший за зиму рот. Федор как узнал, что Барбушата порешили свою Бурёну, так и побежал прямо к ним.

— Что вы делаете, полоумные? — еще с порога закричал.

Но половина ли, четверть ли ума оставалась в старой Барбушихе — проснулось ретивое, заскрипело прежним скрипом:

— А что делаем, тебя не спрашиваем, давай! А что едим, не подглядывай, смотри!

Корову дочки без нее, конечно, запазгали, да и знала бы, невелика защитница: поломались кусачие зубы, искрошился ядовитый язык, после смерти Аверкия совсем опала телом и духом Барбушиха. А туда же, натура их подлая берет свое, барбушит:

— Чего уставился-то? Давай не замай. Поди, и у самого слюнки текут, эва!

Но как бы там ни было, после смерти Аверкия жить она стала тише, ругаться меньше, и то хорошо. Работу-то кое-как ковыряла. Федор ее спровадил:

— Лес для навозной дороги будешь таскать. Дровушки не забудь.

В прежние годы сто потов выходило, пока выпроваживал главную Барбушиху на работу, а сейчас ничего, пошла. Федор с облегченным вздохом ее проводил — и уже к дочкам:

— Ну что, толстомясые, оголодали?

Приход мужика был редкостью, и здесь, в своем доме, Барбушата повели себя смирно. Ия, нетелка этакая, со стола кости смахнула, принесла чистую миску, Федору из чугуна большой кус мяса вытащила; Светлана, уступавшая сестре только в бедрах, а грудью даже поназойливее, вся подобралась и, что на нее не похоже, раскраснелась, освобождая ему на лавке место. Федор не посмел отказаться, сел на угретую лавку и то на одну, то на другую поглядывал. Жалкими ему Барбушата показались, дома-то совсем беззащитными.

— Вот уж не думал, что вы…

Барбушата, как две горевые кукушки, сидели, ждали, что он скажет. Но говорить ему было нечего: корова зарезана, мясо в бочки сложено, председательская власть животину не воскресит, а хиханьки ему разводить с ними некогда. Потому и выложил прямо, что надумал еще дорогой:

— Вы мяса, хоть половинку, колхозу дайте, а мы вам за то теленочка на вырост дадим.

— Нам бычка бы какого, — тихо, без дурных кривляний, сказала Ия, а Светлана досказала: — Росленького бы лучше, а то все одна мелкота.

— Да ну вас! Путем говорите.

— Путем и говорим, — опять одна начала, другая докончила: — А за неимением бычка давай и телочку. Мясо-то без соли все равно пропадет… Жить надоело нам, Федор. Для чего жить-то, скажи?

Сказать им на это Федор ничего не мог, пустых советов давать не стал. Раз главное было обговорено, пустился наутек, облегченно застучал каблуками по ступенькам крылечка. Договорился с Барбушатами легко, но все равно досада брала: эк безголовые! Стукнули корову, не зная для чего. После смерти батьки, такого-то запасливого, жили они похуже, тоже едва сводили концы с концами, но ведь взрослые все, перебивались. До травы, а стало быть и до жизни, оставалось совсем немного. Такие-то девки да не дотянули бы?