— Топор!.. Топор!..
Тут ее зло взяло — оттолкнула и тоже в крик:
— Какой тебе топор к лешему? На тебя палку хорошую надо, дурачок ты мой! Чего мелешь-то, подумай только?!
Он подумал, очнулся и пристально посмотрел на нее:
— Я говорил что во сне?
— Говорил…
— Да про что говорил-то?
— Да все про то же, про топор.
Семен Родимович, ее родимый мученик, кажется, понял, что она все слышала, и, продолжая баюкать калечную ногу, беззвучно и без слез заплакал. Она и догадалась-то об этом по тому, что колотило его плечи. Как ни держала их, все равно вырывались, холодно постукивали об ее вспотевшие ладони. И Капа решила, что без нее он пропадет, совсем изойдет горем, а значит, пропадет и она. Никогда раньше не думала, как после войны жить будут и будут ли, а тут стало ясно: на жалости их любовь взошла, жалостью и держаться должна. Несчастный Семен Родимович ей как родной стал. И поклялась она никому о том не говорить, ни богу, ни черту, ни даже самой себе… До самого вечера эту клятву блюла, а вечером не выдержала и Федору Самусееву, человеку тоже калечному, все рассказала. Схватилась за язык, да поздно: слово-то слетело, не воробышек, чтобы ловить его. В ужасе смотрела на Федора. А он курил и молчал. Она сама давай его тормошить:
— Что скажешь-то? Что?
— А то скажу… дура набитая!.. — выматерился он. — Топорик тоже возьми да заодно и свой язык отсеки. Семен-то единственный рукастый мужик в деревне, смекать надо!
Капа не знала, на что и подумать. Все последующие дни ходила как грешница, только что не клялась каждому встречному-поперечному… и вышло как-то так, что о великом грехе Семена Родимовича быстро узнала вся деревня.
И он сам узнал, что тайна его мерзлым лошадиным катышом легла каждому на ладонь — для насмешки и для того, чтобы катыши эти с болью и вонью полетели ему обратно в лицо…
Не думал Федор Самусеев, председатель изнывающего под тяжестью войны однорукого, как он говорил, колхоза, что ему еще и эта на шею сядет — тайна сволочного пушкаря Семена Родимовича. Первым его желанием, как дуреха Капа растрепала о ночном бреде ее родимого, было позвонить в район, а там пусть как хотят. Но была ночь, а дело это не такое уж спешное, — запер он в своей прокуренной груди чужие бредни и Капе наказал язычок попридержать. На всякий случай. Баба, она правду и ложь, тайное и явное так запутает, что сам черт не разберет. А председателю Федору Самусееву, человеку с государственной печатью, надлежало знать истинное положение вещей. Он так и сказал сам себе: «Завтра мы это, того, к стенке прижмем Семена Родимовича да душу из него и вытрясем, начисто провеем, поглядим, что там на сите останется».
Так он грозил сволочному пушкарю и так решил день начать, с пристрастного допроса. После наряда, на котором Семен Родимович почему-то отсутствовал, он прямо к нему побежал. Не было дома! В кузню, видать, ушел, от греха подальше. Федор туда — и впрямь кузня уже курилась дымком. «В тепле посиживает!..» — рассердился и на это. Но кузня еще издали встретила его звоном, а на пороге и вовсе оглушило. Он перешагнул через сваленные в сенях плуги и увидел, как Семен Родимович ахал молотом, — Митя лемех держал клещами, а он бил, прошлогодние вмятины выпрямлял, оттягивал острие. У двери бочка с водой, туда и бросил Митя готовый лемех — паром Федора обдало. А кузнецы из горна уже предплужье тащили, тем же порядком наводили режущую часть. Работа шла спешная, горячая, чуть промедли — и перегреется железо, испортишь плуг, а нового теперь не найдешь. Еще неделю назад Федор поторапливал: «Давайте кончайте лешеву дорогу да за плуги беритесь, пахать ведь скоро». Но без мужиков дорога, сделанная на честном слове, то ломалась, то валилась, то не крутилась, то не вертелась, и мужики там до последнего дня пропадали. Это уже вчера он их прогнал: как-нибудь поскрипят там бабы и без вас, а вам, мол, надо за плуги браться. Потому и не пришли, видно, на наряд, стемна горн раздули, покорябанное лемешье сняли и теперь приводили в божеский вид. Смотришь, и лошадям полегче будет. Не время остужать плуги, да заодно и самих мужиков. Федор покурил и побежал по своим председательским делам. На скотный двор и на поля заглянул, на горушках потыкал носком сапога сухую травку, с сожалением отметил, что никак не выгонишь еще коров, не олени они, копытами себе корм не добудут. С тем и вернулся в кузню, чтобы хоть одно дело вначале докончить — Семена Родимовича военной заслуженной рукой потрясти. Но в кузне все то же — веселый весенний гром; молот ахал, теперь уже в руках Мити, клещи шарили в горне, теперь уже в руках Семена Родимовича, пар из кадушки валил, дымило из настежь распахнутой двери. Окликни, так выронят еще раскаленный лемех, покалечат себе ноги!
Федор опять покурил и опять убежал в правление. Там он позвонил Максимилиану Михайловичу и попросил поторопиться с семенами, весна, мол, идет. Максимилиан Михайлович ответил, что и сам весну грудью простреленной чувствует, нечего зря кричать, и вышло, что они маленько поругались. Про Семена Родимовича в горячке он и позабыл, а вспомнил уже по дороге в кузницу. Ну, теперь-то и было самое время доругаться. И на этот раз Федор решительно подступил: выведет пройдоху на чистую воду, да и вся недолга! Но Семен Родимович, сильно припадая на калечную ногу, таскал с задворья сваленные там по осени плуги, тяжело ему приходилось. И Митя таскал, тоже не очень-то сильный. Федор им немного помог хваткой своей рукой, думал, сейчас курить начнут, тогда и ругань. Они же, как нарочно, принялись ржавые гайки крутить, обивать их молотками, чтобы снять лемеха и предплужья и новую партию в горн загрузить. Нудно это у них шло, с великим потом. А кого винить, что плуги побросали под открытым небом? Переезжая на новое место, избишинцы и дома не успели достроить, когда уж было думать о сараях и навесах. Хорошо еще, что стаскали бабы все в общую кучу, поближе к кузне, — могли бы и на полях побросать. А так все же под рукой оказалось. Пожалуй, через недельку, не мешай кузнецам да дай им немного поесть, и готовы будут плуги, а может, и бороны подправят…
Федор в третий раз покурил, поматерился про себя, а вслух, вопреки своему желанию, сказал:
— Ты как, Семен Родимович, тянешь немного?
— Раньше тянул, но кузнечная работа ведь… Молот стал что-то тяжел.
— Тяжел?
— Ой, и не говорите, Федор Иванович… Стыдно за себя, по́том весь исхожу. Как бы не свалиться, не закончив плуги…
— Я те свалюсь, я те поваляюсь! — ясно представил Федор, председатель однорукой деревни, как будут лежать возле кузни разобранные и разбросанные на стороны плуги. — За одно такое слово, смотри, холку намылю! И тебе, Димитрий, тебе тоже! — И помощника крепким словом пригрел. — Вы работайте, нечего. Силы я вам маленько подкреплю… мяском, пускай меня бабы ругают! Для них же облегчение делаем. Пускай, пускай покричат. Я уши соломой заткну. Пока молотком машете… по фунту мяса будете получать, нечего. Для того и выпросил бочок у Барбушат, от коровы то есть. У самих-то у них бока помягче, которую ни возьми, а?
К веселому обещанию свел свою ругань, но мужики не смеялись, устали. Откинулись спинами к стене кузни — и как неживые глаза позакрывали. Какая тут ругня? Чтобы не напуститься не вовремя на механика, уже заранее подкормленного фунтиком мяса, он убежал от них и больше в этот день к кузне не заворачивал.
Не завернул, как того хотелось, и на второй, и на третий день. И некогда было, и не до того: весна подгоняла. Начал забывать про ночной бред, пересказанный длинноязыкой Капой. «Чего не приснится, — думал себе в оправдание, — меня так вот корова ночью рогами пыряла — ведь пыряла, да?» Истинной правдой было: коровы его было окружили, одна все рогами достать норовила, тощая, как старая Барбушиха. Сейчас он подумал, подумал и понял, что коровы просто еды требовали. Надо было срочно починать сенокос, пока травяные озера не вскрылись.
Заботы о голодных коровах и вовсе вытеснили ночные Капины бредни. И Федор стал прикидывать — кого с собой взять. Рыбарей, пока у них рыба ловится, снимать не стоило, мужики плугами занимались, на Веруньке вся лешева дорога держится, Барбушат и можно бы взять, таковские кобылки, да ведь осатанеют там, одной-то рукой от них не отобьешься…
Выходило, что некого брать. А ехать надо, и не позднее, как завтра, — ведь совсем нечего давать коровам, кой-какое сенцо для лошадей придерживают. Не заболей Марыся, можно бы с ней… да чего сейчас о том говорить! Как ни вертелся Федор, а сорвалось с губ: «Лутонька, прах ее бери!» Самое последнее, конечно, дело — связываться со своей бывшей женушкой, но никого помоложе не оставалось, бабы еле ноги таскали. Федор хорошо, всласть поругался, а пришел к тому же: Лутоньку надо брать в косари. А чтобы глупостей каких не болтали, да заодно и для подмоги, решил прихватить с собой Василису Власьевну, скотницу, которой сам бог велел о коровах заботиться.
Разрешив это нелегкое дело, он побежал сейчас же на скотный двор, где и пропадала днями и ночами Василиса Власьевна. Но прежде самой скотницы встретили его коровы — тягучим утробным ревом, который прямо жилы вытягивал. Вовнутрь двора он было и заходить не хотел, чтобы не видеть просящих коровьих глаз. К голодным людям за эти годы попривык, а вот животине смотреть в глаза не мог, — бессловесные ведь все они, поругать даже председателя не могут. Им милей была бы смерть под ножом, чем такая дохлая жизнь, но в их смерти председатель не волен: каждая мычащая хребтина, обтянутая по костям плешивой кожей, была в районе строго пронумерована. Прошлым летом, не устояв перед Мяксой, он еще прибавил, за счет нетелей, десяток голов, а брюхо коровье, как ни бился, до весны набить не мог. И потому поздней осенью, замаливая грех перед скотиной, как-то взмолился в телефонную трубку: «Разрешите хоть пяток смертей, пока мясо на костях не истаяло!» Но ему ответили: и думать не моги, паникер несчастный! Так и осталось все стадо на зиму. Сейчас он воем выл, план колхозный, своим безысходным мыком смертельную тоску нагонял. И потому, не заходя в коровник, Федор крикнул в двери кормокухни, из которой пар валил и банным запахом шибало, — где ты там, мол, Власьевна, чего председателя не встречаешь?