Забереги — страница 80 из 106

Она и после его сердитого оклика не вышла. Федор сам туда, как в парилку, бросился.

— Кой прах молчишь?

— А кой непрах коров кормить будет?

Василиса Власьевна сидела среди ворохов березового прутья, на низенькой колченогой табуретке, и секла топором голики. По правую руку у нее уже была целая гора березовой сечки. В котле парилось коровье варево, которое и нагоняло банный дух.

— Не едят, поди, без приправы?

— Какая еда, руками в рот запихиваю. Уж и сил у них нет, чтобы березовье это пережевать. Иди вон, смотри.

Хоть и знала Василиса Власьевна положение председателя, а все же поплакаться и ей захотелось. Топор швырнула в угол и тяжело затупала к коровам, а Федор, конечно, за ней.

— Сенов нет, так веревки-то хоть есть?

— Тоже нету, концы вон всякие вяжем.

Половина коров уже была подвешена к переводинам. Дело нехитрое, наловчились за военные весны: под брюхо клали подстилку из хвои или какой рогожи, протягивали две веревки и обессилевшую корову общим миром поднимали: стой, животина, живи, тяни как-нибудь до первой травки. Ведь пока стоит — жует хоть и веники березовые, а как упадет — уж и смерти выпученными глазами просит, даже не взмыкивает. И то, что все-таки они мычали еще, Федору понравилось. Василиса Власьевна из топора им щи сварит! Шлепая занавоженным проходом, он помял две-три хребтины, но там даже шкура высохла, не то что мясо.

— Есть которые гиблые?

— Двух надо бы сегодня же запазгать, до завтра не дотянут.

— Надо! Сам знаю! Разрешение-то кто даст?

— Ой, Федор! Неуж и на смерть разрешение надо? Смотри, что деется!

Слева сразу три коровы лежали, но ничего, их можно было поднять, и подвернувшуюся Веруньку он послал на конюшню за веревками, а вот две справа… Высунули языки, еще вроде бы смотрят на свет божий обреченными глазами, но уже и не дышат, и парок не идет. Федор постоял, поскрипывая зубами. До завтра им, конечно, не дожить. Подохнут как миленькие. Надо будет звонить в Мяксу, а еще лучше — заваливать в сани и везти к ветеринару, так, мол, и так, отмаялись, давайте похоронку. Ветеринар осмотрит их, вспорет брюхо, убедится, что насильственной смерти не было, и составит соответствующий акт. Председатель может со спокойной совестью ехать домой, самое большее его пожурят на совещании за падеж скота, может, и выругают публично, но никакого нарушения тут не усмотрят. Другое дело, если издыхающую корову прирежут на скотном дворе… Тут уж явно злой умысел появится, ибо в колхозе остается мясо, годное к употреблению; дай волю, весь скот под нож пустят под видом того, что кормить нечем. Не-ет, нож взять в руки никто не решится!

Верунька тем временем принесла веревки, позвала с лешей дороги еще женщин, трех коров кое-как подняли, подвесили, и Василиса Власьевна стала поить их теплой водой и пихать им в глотки распаренную березовую кашу. Пробовали поднимать и тех двух смертниц, но они обвисали на веревках плешивыми бездыханными кулями. Федор вывозился в навозе, раздергал пустое плечо и застонал от боли и своего полнейшего бессилия:

— О-о… прах меня бери!..

Василиса Власьевна его немного почистила, он посидел у теплой печки, баюкая больное плечо, и вдруг вскочил, крикнул:

— К дьяволу все! Беги на конюшню, неси шорный нож!

Она сразу поняла его намерение, замахала руками:

— Что ты, что ты, окстись! В тюрьму, Федор, пойдешь!

— Ну, и пойду, если надо, а ты ножик все-таки давай. Давай же, тебе говорят!

Василиса Власьевна побежала, ножик принесла, но не отдавала:

— Нет, Федор, пожалей себя, семейку свою…

Он ножик выхватил и подошел к ближней корове. Она пооткрыла глаза, потянулась к нему и мордой. Ни страху, ни удивления, одна какая-то человеческая радость, что вот сейчас наконец-то кончатся ее мучения. Федор погладил замурзанную высохшую морду, корова лизнула его по руке языком, все понимая и как бы прощаясь. Больше он не мог затягивать это прощание, промеж ног зажал тощую, всхлипывающую шею, коленками отвернул горло и полоснул ножом. Ожидал, что кровь так и засвищет фонтаном, а она текла лишь тоненькой бледной струйкой: пусто было в жилах, и без ножа издыхала уже корова.

— Вот, — подошел он к другой, — давай и с тобой попрощаемся.

Но эта и языком лизнуть его руку не смогла, торопила выкаченными, угасавшими глазами: давай же ты, человек, кончай эти муки!

Он тем же широким взмахом и ей горло развалил. Хорош был шорный нож, еще довоенный, валялся в шорницкой без надобности, а теперь вот пригодился…

Федор не стал и ждать, когда сбежит, сцедится иссохшая кровь, — послал за Семеном Родимовичем. Тот пришел скоро, но свежевать туши не решался. Человек пришлый, боязливый.

— Не бойсь, — успокоил его Федор, — коров я прирезал сам. Твое дело подчиненное: шкуру снять да мясо разделать.

— Так-то оно так, — тянул Семен Родимович, — а все же за коров отвечать придется. Вы обо мне подумали, Федор Иванович?

— И о тебе, и о всех вас думал. Чего встали? Тащите на кормокухню, подстилку еловую готовьте, воду припасайте. Или совсем забыли, как мясо делается?

— Забыли, — согласилась с ним Василиса Власьевна. — Да чего теперь толковать! Дело сделано, надо свежевать моих коровушек.

Старую скотницу послушались, побежали за ельником, который был заготовлен для подстилки, потащили одну за другой коров, разложили на лапнике. Семен Родимович, вздохнув, принялся полосовать туши, а Федор ушел в контору, наказав:

— Чтобы не было пересудов, при мясе останутся Верунька, Василиса Власьевна да ты, Семен Родимович. Когда кончите, взвесим, оприходуем по акту и в ледник перенесем.

По деревне, опережая его, уже несся слушок, что мясом, настоящим мясом запахло в колхозном леднике! Не понравилось ему это, да что делать, такой случай в колхозном пустом сейфе не спрячешь. Он только сказал наскочившим на него Барбушатам:

— Постыдились бы, толстомясые. Вы-то ведь не пухнете с голоду.

— Мы от тоски пухнем, — попробовали они на два голоса побарбушить. — От тоски великой, Феденька, от женской…

Он не стал затягивать с ними канитель, к себе пошел, в контору. Но деревня невелика: один пробежал, другой прокричал, а третий и в колокола звонит. Рассердило его особенно, что этим третьим-то Лутонька выскочила, и всего-то неделю работавшая в колхозе.

— И ты туда же? — схватил ее за руку.

— А куда мне еще, Федя? — не вырывала она руку, не уходила, чего-то ждала.

Он подумал, что и в самом деле ей больше некуда, как с бабами, особенно с Барбушатами, у которых жила из милости. Сам уже отпустил ее руку и сказал помягче:

— Сено мы с тобой косить поедем. Сено, чего смотришь? Больше некого послать. Пораньше завтра вставай да штаны какие одевай.

Лутонька едва ли поняла, почему бывший муженек берет ее на весенний сенокос. Долго стояла на дороге, пялилась ему вслед, но весть о мясе подхлестнула — побежала к скотному двору и Лутонька.

А он посидел в конторе, поворошил бумаги. Они не могли ни людей, ни коров накормить, но беречь их следовало пуще сена и хлеба. Через эти бумаги проходили многие тонны зерна, центнеры молока и мяса, пуды шерсти и судьбы людские. Еще Алексей Сулеев завел папку, его топорной, крепкой рукой было написано: «Дела колхозные». Буквы Алексей Сулеев вколачивал, как колышки на месте новой деревни, крепко и основательно; ни море, ни война, ни голод не могли их расшатать, тем более с корнем вырвать. Следующий председатель, его жена, незабвенная Алексеиха, по колышкам колотила неумелой женской рукой, но буквы и у нее не расползались, выстраивались ровненькой чередой. Дописала от себя Алексеиха: «Дела мужнины, стало быть, мои». А Домна Ряжина, и председательшей-то побыв совсем немного, размахнулась, разлетелась с топором, целую улицу по чернолесью проложила; так написала: «Алексей да Алексеиха зачинали, а меня нелегкая дернула добровольно хомут одеть. Ну да ладно, жить-то надо». Федор вспомнил, как она, новоявленная деревенская атаманша, брала порванные вожжи в свои руки, кое-как связывала трухлявые концы с концами. Немного от нее осталось, разве что печать. Он тоже повертел в руке эту высохшую, давно не бывшую в употреблении печатку и, поплевав, решительно и крепко пристукнул три раза. Слова прежних председателей заверил. Справку им на память людскую выдал. Пожили, поработали, а что недоработали, о том какой теперь спрос?

Посидел еще и бледными, разбавленными чернилами сам уже написал: «Не ругай меня, голова садовая, когда ненароком после меня на мое место сядешь. Я ведь одной рукой колхоз держал…» Свою правду-матку заверять, конечно, не стал, авось кто-нибудь и его оправдает, колхозной печатью скрепит его правые и неправые дела, в том числе и сегодняшний убой коров…

Не хотелось ему об этом думать, но зазвенел висевший на стене телефон. Максимилиан Михайлович после долгой возни, будто концы проводов связывали на морозе, покашлял в трубку и спросил:

— Коровы как у тебя, хоть на веревках висят?

— Висят, — откликнулся Федор, — но очень плохи. Завтра косить поеду. Возок какой осоки насшибаю, и то корм.

Чувствовал он, как Максимилиан Михайлович собирается с духом. Уговаривать начнет? Но какие уговоры, когда подошло самое голодное время и для скотины, и для людей. Кричать? Но голос он и так в этих криках надорвал, еле-еле выходят слова из больной груди. Нет, просто пожаловалось начальство:

— Не знаю, что и делать. Дохнут по колхозам коровы, а разрешить убой я не могу.

— Не разрешай, ежели так, — ответил Федор, все еще не решаясь признаться в своем грехе. — Дохлое мясо, оно вкуснее.

— Да ты смеешься, что ли, Федор? Смотри, заплакать бы не пришлось.

— Вот и я о том же…

— О чем ты? О чем, Федор?

— О том. О слезах председательских. Сколько они нынче стоят?

— Ни гроша единого. Ты чего, Федор? Чего загадки мне задаешь?

— Думал было задать, да передумал…

— Чего так?

— А того. За длинный язык председателя-то как раз и вешают…

На той стороне тихо стало, только шебаршало что-то, будто мерзлые телефонные провода связывали на ветру голыми руками. И пока там молчали, Федор уже окончательно решил: попридержать надо язык, авось и оживут как-нибудь мертвые коровки…