и тут раньше несколько беженцев, все больше из бедолаг, которые пока не могли в другом месте приткнуться, да теперь и из хороших домов обратно уезжали — кто же позарится на развалюшку бабки Фимы? С осени совсем одна жила Верунька. Митя иногда заходил, но редко, стеснялся. Разве что дров попилить или упавшее крылечко хоть немного подправить. Так для этого и в избу не надо было заходить: сделал, что полагалось, да и ступай домой, чего глаза мозолить. Митя плохо и представлял, как жила Верунька, и теперь жадно припал к стеклу. Но стекла грязные, а огонек слаб, лишь тень какая-то бродила по избе. Даже страшно стало: привидение!
Керосину у Веруньки, конечно, не было, лучина в двух местах горела, над столом и в кухоньке, которая от остальной части избы отгораживалась всего саженной загородкой, вроде как в хлеву. Бабке Фиме давно было не до того, чтобы наводить порядки, маленько разгородила поставленный мужиками срубок, и ладно. Та, дальняя, лучина теперь бросала через низкую тесовую загороду, к тому же щелястую, пучки синеватых лучей — все в избе словно в воде плавало, а эта, ближняя, горела ярче, но слепила, смешивала тени: сквознячок от окна к окну ходил, колыхал свет. Ничего не поймешь. Стекла в трещинах, заклеены бумагой, в разводьях набившейся внутрь за рамы копоти: целую зиму лучина да сырые дрова в печи, известное дело, насквозь прокурилась избушка. Дотлевали к тому же угли в столбянке, которые свету уж вовсе не давали, а только рассеивали по всей избе угарное мерцание. Жаловалась не раз Верунька: пожадничает, печку рано скроет и угорает. Наутро как полоумная бродит, за голову хватается. Митя сердился, обещал ей сухих дров сыскать, да где их сыщешь, на чем привезешь? Рубила Верунька в ближнем чернолесье ольшняк, на дровушках возила, подсушивала немного в печке. Какое тепло от таких дров? Одна маета.
Эти хозяйские рассуждения промелькнули в голове Мити и сгасли, синими призрачными углями пошли. Весна уж на дворе, чего сильно печку топить.
Он поплотнее прижался лбом, пытаясь через двойные грязные стекла рассмотреть, что там, в избе, происходит. И чем дольше смотрел, тем удивительнее! Как в диковинном стеклянном садке у Альбины Адамовны, которая называла его аквариумом, — в школьные годы бывал Митя у своей учительницы, мальков даже разных таскал ей, часами любовался, как пескарики и карасики гонялись за яркими заморскими рыбешками; так и чудилось ему: из глубины зеленых водорослей вот-вот русалка выплывет, на рыбьем хвосте поскачет. Теперь и за этими стеклами что-то такое в тумане плавало, двоилось и троилось, всплескивало и кружило по избе, распускало зеленые русалочьи косы. Светлячки везде, синий туман, просвечивают тонкие проблески, и рыбешки, рыбешки плавают… Зажмурился Митя, словно ожившие весенние мухи перед глазами замельтешили; но любопытство брало свое, опять туда же глянул. И мухи сейчас же в рыбешек превратились, избяной аквариум ожил, затрепыхалось все в нем, засветилось. Одно за другим проплывали видения, одно другого краше и чуднее. Густые зеленые водоросли носило течением по избе, кружило, расчесывало каким-то мягким живым гребнем. Временами глаза проглядывали — уж это точно, русалочьи. Митя не дышал, до рези в собственных глазах присматривался. Так и есть: незаметно и тихо выплыла из густой темноты к свету русалочья тень, с лицом и с руками, только хвоста не видно, по полу тоже темные волны ходят. Пригляделся еще — и глаза вроде бы знакомые. Узнал бы, чьи такие, да рыбешки, похожие на больших радужных мух, опять стекло заслонили. Слезы текли из глаз Мити, так он силился проникнуть сквозь неверный свет в избу. Не жалел глаз и был обрадован: ведь Верунька на него смотрит!
Но только миг краткий длилось это видение; заколыхался синий туман, пошли по избе подводные сквозняки, встряхнула русалка косами — и все скрылось, пропало, исчезло. Сколько ни смотрел Митя — текли слезы, все смывали.
Он отбежал от окна, чувствуя, что зябнет. В одном пиджачке из дому выбежал, по-весеннему. Но на дворе уже встала ночь, подмораживать начало, ледок под ногами за-хрупал. Он воротник пиджака поднял, запахнулся плотнее, походил, натыкаясь везде на развешенное белье. Не иначе, как Верунька постирушку устроила, после бани-то. Он узнавал ее юбку, уже чуть подмерзшую, узнавал кофту и даже рубашку нижнюю, которую ни разу не видывал, — от нее пахло холстом, щелоком и смутной тревогой. Митя глубоко втянул ноздрями эту тревогу и прочь побежал, к окну опять.
Ничего, ничего не видать! Лучина над столом погасла, свет из кухни тоже едва пробивался, угли в столбянке чуть теплились. Вроде кто-то жил там, за стеклами, кто-то проплывал в сгустившейся синеве и, кажется, постанывал. Митя ничего в жизни не боялся, лишь подумал так: рыбы голоса не имеют, разве что русалки… На это определенного ответа в его уме не сложилось. Сказки он когда-то слушал, читать читал, но никак не мог припомнить, — с голосом или без голоса русалки. А там все постанывали, вздыхали…
И пока он над этим раздумывал, грохнула одна, другая дверь — на крылечко совсем белая тень прянула. Перегнулась вдвое, со всхлипом начала отплевываться. Рвало эту тень, трясло за плечи, и он понял: от угара, не иначе. Митя подошел поближе и тронул эту тень за плечо:
— Замерзнешь ведь голышом-то.
Вроде Верунька, а вроде и не она, так ее, бедную, трясет, прямо душу выворачивает. Он велел ей постоять на крыльце, поохладиться, а сам побежал в избу. Натоплено там было до угарного жара, до глупости. Схватив с кровати одеяло, о том и хотел сказать Веруньке, поругать хотя бы, но она вернулась в избу, одеяло у него из рук выхватила и легла у порога, укрылась. Митя понял, что с Верунькой что-то неладное, от угарной немочи мается. Прошел к столу и на ощупь нашел лучину, едва уже вздул огонь от потухших углей столбянки, — пока возился, и на кухне лучина догорела. Но теперь стало посветлее, поосмотрелся. Так и есть, пол мыла она, стирала после бани, для того и печь топила, чтобы побыстрей просохло, — по избе тоже было тряпок понавешено. Сыро и чадно. Он и вторые двери из сеней на улицу распахнул настежь, присел рядом с Верунькой. Лежать на полу было нехорошо, простыть можно. Он спросил:
— Перенести куда, что ли?
— Под окно, — попросила она, — на кровати душно.
Избенка у бабки Фимы так хитро была устроена, что кровать за печкой, где добрые люди умывальник ставят. Там и вовсе задохнуться можно. Митя перенес Веруньку на лавку, тоже не как у добрых людей, узенькую, и прислонил там спиной к стене.
— Болит чего, что ли?
Верунька не сразу сообразила, что он спрашивает. Но запахиваясь под самый подбородок в одеяло, захотела все же объяснить свое непутевое раздевание, с зубовным пристуком начала:
— Я, видно, простыла сегодня на лешей дороге… да и раньше простывала… ноги-то всегда мокрые… Спасибо, попарилась у вас. Да перемены нету, все грязное, постирала вот заодно. Огородами вот из вашей бани пришлось бежать…
— Сказала бы, так я бы принес чего накинуть.
— Дурной ты, Митя, стыдно ведь.
— А сейчас не стыдно, да?
— Не знаю, Митя, стыдно или нет…
— Вот-вот, я все должен знать! Я за нее думай!
— Да как тебе не думать? Мужиком моим будешь, избушку подправишь, кровать хорошую сделаешь, бабкина-то совсем развалилась. Посмотри сам.
— Чего смотреть! Ясное дело, не на бабкиной кровати спать. Может, и сейчас вот прямо чего починю. Топор-то хоть есть какой?
Верунька только рукой махнула: топоры у нее! И без слов дело ясное, побежал домой, пилку схватил, топор, несколько гвоздей нашел. Думал, мать не увидит — нет, углядела, полезла с советами:
— Ты гляди, ты если Веруньку обидишь, я те холку-то наломаю!
— Чего ее обижать? — сам уже Митя обиделся. — Она и так угорела, ее на кровать положить надо, а кровать вся развалилась…
— Вот-вот, кровать…
Больше он слушать ее советов не стал, убежал к Веруньке, занялся кроватью. Когда скатал сенник и оголил доски, понял, что работы тут до третьих петухов: ножки у кровати совсем расшатались, доски прогнили и были перевязаны бечевой — уже сама Верунька, наверно, городила. Он долго изучал это ветхое сооружение. Еще и за топор взяться не успел, как мать следом притащилась, к Веруньке на лавку подсела. Посидела, пошепталась с ней и за бока ее, видно, холодными руками полапала — от щекотки засмеялась Верунька.
— А у меня так не смеялась, — удивился Митя.
— При тебе чего смеяться, твои руки ей привычные, — ответила мать, как-то нехорошо присматриваясь к нему. — Ты гляди, я те шею наломаю!
Митя не слушал пустые слова, кровать заново сколачивал. Мать поворчала и ушла, задрав одеяло и похлопав Веруньку по спине. Ему, мужику, опять вздумала советы давать:
— До свадьбы-то не спят с девкой, ты гляди у меня.
Митя и отвечать ей не стал, некогда было. Пошел он топтаться вокруг избенки, выискивая, где бы хоть доску какую отодрать. Но все было давно ободрано, на растопку пошло, палки годной не найдешь. Он вспомнил, что у своего дома карниз снизу досками подбит, пошел и одну отодрал, прикинув, что ее натрое разрезать можно. На треск выскочила мать, поняла, в чем дело, и опять раскричалась:
— Еще и жениться не успел, а уже матерь родную обдираешь! А, непуть малахольная?
Он знал, что матери теперь покричать надо, доску на плечо — да и пошел себе обратно. Там он доску распазгал на три части, хорошо застлал кровать. Оставалось ножки починить, ну, тут уж он не стал церемониться, вышиб две балясины у крылечка, благо все равно разваливалось, и ноги другие подставил. Теперь совсем иное дело: стоит кровать как вкопанная. И когда для пробы попрыгал на ней, не развалилась. Довольный, засмеялся Митя:
— Слышь, Верунька, хорошая кровать-то!
Она в накинутом на плечи одеяле подошла к нему и, поскольку руки заняты были одеялом, потерлась подбородком о его щеку:
— Хозяюшко ты мой, устал-то как, бедненький. Дай я постель постелю, раз уж так.
Он уступил ей место у кровати, прошел на лавку и вытянул ноги в счастливом покое. Верунька долго перетряхивала сенник, копошилась с подушками в полутемном запечье. Вроде и затихла, но нет, не понравилось ей, позвала: