Теперь же Марыся лежала там день и ночь, узкой щели под потолком ей явно не хватало. Днем ее, правда, Федор выносил на закорках в красный угол, клал там на лавку, но она все чаще при этом охала: ох, не надо, мол, Федя милый, не надо!.. Ну да, не надо, а что же ей день-деньской в темноте делать? Одна у нее забава и забота оставалась: ковер. Марыся сквозь стоны иногда говорила: вот закончу да и рожать можно. Но в самый тот день, как покончила с ковром, Федор и бегал звонить Максимилиану Михайловичу, просил врача. Хуже и хуже становилось Марысе. Как говорила скотница Василиса Власьевна, сорвала она пупок, теперь жди выкидыша. Типун ей на язык! Девятый месяц пошел уже, авось и дотянет…
Дни разыгрались весенние, светлые. Федор даже одно окно выставил, чтобы солнца побольше в избу вливалось. Да только все равно оно застревало в горнице, на кровать к Марысе не попадало. И Федор решил: надо передвинуть спальню в передний угол, поближе к свету. Легко сказать! Неподъемный березовый буфет с помощью всей ребятни, не исключая и Саньку, кое-как оттащил к следующему простенку, освободив для спальни одно окно, а как быть с переборкой? Одним концом она держалась у подпорожной стены, другим была приколочена к буфету. Тут дело ясное: отрывай и заново городи. Да чем нарастить в таком случае переборку? Во всей деревне, не только у них в доме, не осталось порядочной доски и на гроб — четыре года никто не пилил, не стоял с продольником на козловых станах. Пилы и те поржавели. Федор пошутил: разве что единственную руку на козлы забросить, а нижний держак ногой дергать! И надо же, из горькой его шутки вышел толк, Юрий-большун вдруг предложил: «А что, дядь Федь, я ежели подергаю». Федора хоть и ударило в плечо это чужое «дядь», но слово ряжинского мужика он взял на заметку. В ближайший же свободный вечер, пользуясь долгим солнышком, выволок на завалинку двухметровую продольную пилу и принялся скыркать напилком. Один конец в расщелину крыльца засунул, другой зажал коленками, так и подвигался вдоль пилы. На этот железный скрип выскочил Санька, предложил: «А я, кали ласка, подержу». Помощь от него невелика, а приятно, вроде как и дело быстрее пошло. Пила не слишком была затуплена, только поржавела, наладили за один вечер.
А назавтра и пилить стали, что помягче, конечно, — ольху, осину. Один конец кругляка клали на перила крыльца, другой на поставленные дыбком розвальни — когда сколачивать козлы? Федор на шатких кругляшах примостился вверху, Юрий внизу — невысок мужик, проходил головой под куцым помостом. Пила вверх-вниз завжикала, осыпала его мягкими опилками. Остальная троица покрикивала для веселости:
— Пшик-ширик! Пшик-ширик!..
Им казалось, что так пилить было легче. Федор не возражал, даже подбадривал:
— Громче, огольцы, а то мы устали.
Тягучего звука продольной пилы давно не слышали в деревне, сбежались как на потеху. Ради такого случая и второй Юрий внизу на подмогу встал, принялись рвать держак так, что Федор свой конец не удержал — оба нижних мужика так и ткнулись носами в оттаявшую землю.
— Ну, что же вы… — попенял он, и сам от рывка свалившись рядом с ними.
Пока хохотали как оглашенные, набежали Барбушата — Светлана наверх полезла, Ия внизу тумбой встала. Только опилки засвистели! Забарбушили их неустанные языки. И всегда-то на два голоса, а тут и вовсе не разобрать — так быстро в лад пиле частили:
— Н-но, н-но, подергивай… на нас поглядывай!..
Барбушата сучили руками и ногами — дух занимало. Федор поглазел было на их работу, но вынужден был отвернуться:
— Да ну вас, девки, сглазите еще.
И тут уж, изменяя привычке, одна Светлана ответила:
— Как же, тебя сглазишь, Федя! Жена тебе весь белый свет застила.
Федор подумал, что так оно и есть. Зря на него Барбушата сердятся, на всех-то его все равно не хватит…
— Скоро вон мужики начнут возвращаться. Так и быть, сам отвезу вас, толстомясых, на железную дорогу, хватайте самых лучших, тащите в деревню!
— Да кабы поскорее, кабы сейчас вот прямо… — опять же изменяя привычке, Ия одним голосом ответила, подтолкнула его в бок: — Ведь невтерпеж, Федя, совсем заждались…
— Ничего, потерпите, теперь уж скоро. Глядишь, и на вашу долю выпадет какой-нибудь геройский солдатик…
Под этот досужий разговор и надрали с десяток досок. Ну, а уж обрезать на высоту избы да приколотить — тут и ребята управились. Федор позавидовал, как Юрий-большун плотничал — одной рукой доску и гвоздь придерживает, другой молотком колотит, надо же, как ловко! Ему уж никогда так не плотничать — нет, нет!
— Чего завидовать, радуйся, Федя, — поняла его состояние Марыся, приподнялась на подушках.
Ему стыдно стало.
— Да радуюсь, радуюсь. Гляди-ка, сколько мужиков! Да вдруг еще один будет?
— Нет, Федя, чую: такая вось гаваркая кабета на свет штурхается… Хутчей бы! Немагчыма мне, Федя. Не-маг-чы-ма!
Под ее тоскливые стоны кровать всей оравой передвинули на новое место. Теперь изголовье было на свету, у окна, и только осиновый да ольховый конец переборки нехорошо пестрел.
— А прибивайте-ка сюда ковер, — отдышавшись, попросила Марыся.
Ребятня мигом ухватила ковер за концы — четверо же их. Санька с Венькой внизу, оба Юрия вверху, прямо загляденье. Юрась хоть и уступал большуну в плечах, но ростом за ним тянулся, так что его светло-золотая голова вровень приходилась. Оба еле держали тяжелый ковер, но крепились, не упускали из рук концы. На первых порах подскочили, как зайцы, натянули полотно, подняли над головами, прямо уши от натуги покраснели. А потом засеменили ногами, и чем дольше, тем нетерпеливее. Юрась был все-таки слабее, тонок и узок в плечах, Марыся почувствовала, видно, что долго не удержит руки над головой, — так и рванулась с кровати:
— Федя, да прибивай ты!
А у Феди — одна рука и ни одного гвоздика про запас. Но в крике Марыси он уловил какую-то ревность, боль за своего кровного малолетка. Бросился в сени и выхватил из стены клещами пару гвоздей, так что с одного слетела старая шапка, а с другого решето. Хорошо, что ровными оказались. Юрась уже начинал приспускать свой конец, и Федор зло воткнул туда гвоздь:
— Бей, Венька.
Но пока нерасторопный Венька вставал с коленок, Санька на табуретку прыгнул, с молотком:
— Тять, я, кали ласка!
Торопясь, Санька саданул по руке — Федор аж взвыл:
— Что ж ты, бандит, делаешь? Совсем меня окалечишь.
Тогда Санька принялся поколачивать помаленьку. С грехом пополам загнал немного гвоздь. Федор выпустил этот конец и большуну на помощь поспешил — и тот от усталости приспускал свой край. Когда прибили, ковер как раз ровно стал, только на ладонь ниже, чем намечалось. Под потолком оказалась ольхово-осиновая пестрая дорожка.
— Ничего, ничего, — поторопилась похвалить их Марыся, — так даже лучше.
Лучше ли, хуже ли, а ковер повесили. Он и закрыл изнутри всю переборку, словно и мерян был на новую длину спальни. Федор присел на кровать, невольно залюбовался. На синем дне морском стояли избы, одна другой краше. Росли березы, рябины и какие-то диковинные, в рост человека, цветы. За деревней луга виднелись, дальше сплошной волчий лес. Но волков не было, словно он, ее Федор, всех еще в начале войны перестрелял. Зато рыб, рыб!.. Подводная деревня вся была заселена ими. От избы к избе плыли эти диковинные, на настоящих не похожие, рыбы — с умными человеческими глазами, тихие бестии. Всех их словно притягивала, вела за собой Домна — единое живое существо в этом подводном мире. В белой косыночке, в белом вышитом платье, босая и с косой на плече. Прямо на сенокос шла председательша, того и гляди закричит в пустые окна изб: «Эй, заспались, девки, пора!» Но что-то удерживало Домну от этого председательского окрика, кажется, боялась, что ее не услышат. Так и шла на покос одна, молча. И только рыбы следом за ней, все рыбы, рыбы…
— Ну, сказочница ты моя!.. — обнял Марысю за тугой страдающий живот.
— Ага, казка, — улыбнулась она, не разжимая сухих, сжатых, как у Домны, губ.
Теперь Федору что-то и в ее лице не понравилось, все оно стало как сплошная боль. А ведь и поговорить некогда: затемно уходит, с темнотой приходит. Что же делать-то, что?..
— Через пару дней на лодке тебя повезем, слышь?
Она не отвечала, смотрела в окно, у которого теперь лежала. И вдруг подняла голову:
— А герань-то, гляди-ка, завяла. С чего бы это?
На широкой доске, приколоченной к узкому зимнему подоконнику, многие годы стоял у них горшок с геранью — как раз в это время и зацветал. А нынче случилось ли что, забыли ли про него, только Федор и сам увидел: листья съежились и пергаментно побледнели, красные цветы опали, на месте их торчит голое, сухонькое будылье. Страшно тянулся цветок к солнцу, уже безжизненный. Что-то больно кольнуло глаза. Федор отвернулся:
— Ну завяли — и завяли. Мало ли чего.
— Да нехорошо это, Федя, у хозяйки кветики посмурнели…
— Вот заладила! Скоро подснежники попрут, получше этих. Ромашки там да колокольчики… Слышь ты, глупая, болезная жена?
— Слышу, слышу… — вытягиваясь, откликнулась она. — Посылай кого-нибудь за Альбиной… Ад… Ад…
— Что? Что?
Она только рукой махнула: посылай, глупый…
— Да что? Что с тобой? — не понимал он.
Но смышленый Юрась, услышав имя Альбины Адамовны, стрелой вылетел вон, а за ним припустил и Санька, на всю улицу крича:
— Кали ла-аска, ма-амка рожает!
Марыся дотронулась холодными пальцами до горячего лба Федора:
— Слышишь? Малец и тот догадался, а ты… О-ой, Федя! — не могла больше сдерживаться. — Чувствую, кончаются мои мучения…
— Кончаются, кончаются, — забормотал он, поглаживая ее. — Ты потерпи немного, вот сейчас Альбина…
Альбину Адамовну какой-то добрый дух принес, кажется, прямо на своей рыженькой кобыле в избу ворвалась. Федора вытурила из-за перегородки, дверную занавеску задернула и принялась покрикивать:
— Воды кипяти, Федор. Тряпок чистых давай. Ребят убери.