Забереги — страница 89 из 106

— А ты чего? Тоже плачь!

— Не могу, — качала та головой, — у меня слез нету.

Айно ее не понимала. Айно протягивала руки навстречу идущему из большого мира пароходу и кричала:

— О, линнула! Моя линнула!

А Луиза все так же молчаливо прилаживала, привязывала к каменной огороже звонницы флаг. И когда он свесился навстречу идущему пароходу, затрепетал на ветру, удовлетворенно сказала:

— Вот теперь праздник.

— Праздник?.. — шало глянула на нее Айно. — А если праздник, должна быть и музыка. Бей в колокола!

Был тут большой, черный от сырости колокол, и были два, тоже черных, подголоска. Айно раскачала главную веревку — дон, дон! — понеслось над морем. Луиза, покорно подражая ей, взяла в руки две малых бечевы — динь, динь!.. Сквозняком пролетал по открытой звоннице ветер, усиливал и сливал воедино нестройные голоса. С моря, наверно, казалось: хорошо, славно поют какие-то мужики на майском просторе! А здесь они, оглушенные и радостные, воспринимали только сами звуки, тяжело, израненно рвущиеся из некой больной груди. И звуки эти было невмочь переносить. Как по щекам били Айно, она отворачивалась, крутила оглушенной головой, но веревки не выпускала. Пусть слышат на том пароходе, что живут и здесь люди, тоже встречают весну. Пусть знают, пусть помнят про забережных рыбарей!

Динь-дон!..

Динь-дон!

4

Раньше Егория выгонял коров разве что дурень набитый, но тут уж Федор решительно распорядился: вытурить со дворов, вытащить за хвосты, а если надо, и на волокушах вывезти каждую живую животину. Сказал он так на Майский праздник, когда все по привычке стянулись к конторе и чего-то ждали от своего председателя, какого-то веского слова. Но что было говорить? О Берлин и его какой-то непонятный рейхстаг языки поколотили, а немец с миром чего-то не спешит — не живота, а смерти ему, видно, надо. На лопатки в ярой драке положен, так проси живота, не разжигай ненужную ярость. Нет, не просит, еще и напоследок убивает российских мужиков! А ведь последние, поди, денечки черные, руки ему, окаянному, все равно скрутят. Это как во всякой драке: сколько ни брыкайся, лежа на лопатках, а конец один, верхний спросит нижнего: «Смерти или живота?» Далекая предсмертная возня зло передернула больное плечо Федора, он скрипнул зубами, словно и сам был все еще в свалке. Но распалять ни себя, ни других лишней руганью не стал. О немце больше говорить не стоило, он сказал о коровах. Его сейчас коровы больше заботили. Были они худы, настолько худы, что многим своим ходом и не выйти со двора. Сухого быльника, которого заготовили по весеннему ледку, хватило только на то, чтобы поддержать в животине живой дух. Молока теперь пустые сиськи совсем не давали, но несколько припрятанных возов хорошего сена Федор и под ножом не бросил бы коровам: это для посевной, лошадям. На луга и болота за прошлогодним быльником и осокой сейчас было не залезть: полая вода пошла. На суходолах ни косой, ни серпом ничего не наберешь. Надо было коровам самим о себе позаботиться. И вот после майской речи, в которой он все-таки пообещал «Гитлеру кол осиновый в горло», и было решено: завтра же на пастьбу.

Тут сразу вышла заминка: кому в пастухи? Дело это несладкое, если учесть к тому же, какая нынче скотина. Василиса Власьевна, безответная скотница, печально, как и ее голодные коровы, вздохнула: чего уж, ясное дело, ей придется…

Хорошо, что она сама назвалась. У Федора не повернулся бы язык неволить старую скотницу. Но ей обязательно нужен помощник. Заикнулся кто-то, чтобы Лутоньку, раз уж она пристала к деревне, пустить для пугала, но тут ничего, кроме смеха, не вышло. Пастух — какой из Лутоньки пастух? Нет и нет! В один голос так кричали. Коровы — единственное, что осталось в деревне и что через недельку, попаси хорошо, уже и начнет подкармливать голодных людей. Митю, когда назвали, он сам, конечно, не пустил: пахать-то кто будет, дурьи головы? Уже подумывал, не побегать ли ему, председателю, за коровами, раз ни на что другое не способен, но тут каким-то лихом занесло в контору старшего ряжинского мужика, Юрия. Федор строго на него посмотрел и спросил:

— Опять в бега? Так рыбари и сами разбегаются.

— Ни в какие не в бега, так пришел.

— Да чего так-то? Чего не на уроках?

— А того, — отрезал этот оботур без смущения.

— Да чего — того-то? — прикрикнул Федор. — Путем говори.

— Путем и говорю, — не отступил под его взглядом малорослый, но уже крепенький, головастый оботур. — Коров, ежели, я пасти буду. С теткой Василисой как раз хорошо.

Своевольное предложение парня вызвало немало споров. В школу ему еще ходить, считай, весь май — это раз. Вроде и мал еще для пастуха — это два. И третье, самое-то, пожалуй, главное — бежит, что ли, из дому строптивый Домнин сынок?

Василиса Власьевна, которой в таком случае и приходилось канителиться с парнишкой, его прямо спросила:

— Как же так, Юрий? В пастухи-то от бедности идут.

— Не от богачества, ясное дело, — ответил он заносчиво. — Я прокормлюсь по дворам, братанам побольше достанется.

Такая разумная речь парнишки вызвала новые вздохи и даже слезы. Ну-ко, до чего дожили: от самого председателя парень сбегает! Больше других подвывала старая Барбушиха, а потому Федор и сказал ей:

— Ты-то помолчи, ты картошкой какой рот заткни. Да молчком и напиши еще донос. Так и так, председатель парнишку из дома выгнал, ратуйте, люди добрые, вяжите председателя и в тюрьму отправляйте! Сорочьим-то хвостом и строчи «донесение по начальству»! — яснее ясного намекнул ей, что знает о ее глупом доносе.

Тут начались пристрастные расспросы, и Барбушиху без обиняков потащили за волосья на улицу, куда и хлынуло все это бабское собрание. Особенно Марьяша разошлась, прямо с перьями рвала Барбушихе косицы. И молодые толстомясые Барбушата не могли вызволить мать из цепких рук Марьяши.

— Ладно, давайте кончать. Про коров говорю… ну их к лешему и немца, и Барбушиху! Власьевна — главная пастушиха, так… А Юрий Ряжин в подпаски, да? Да, да, раз Юрий так хочет! — Он походил вокруг него и еще пофырчал. — Пусть идет. Моего председательского возражения нету. Как Власьевна только, согласна ли?

Но Юрий смотрел на старую скотницу, материну подругу, с такой мольбой, что та сдалась:

— Ладно, оботур, твоя взяла. Авось отпасем как-нибудь лето. Со школой только как быть?

— У меня пятерки кругом, так Альбина Адамовна хоть тройки-то за год выставит, — и тут сразил он всех давно обдуманным словом.

Дело с пастухами решилось скорее даже, чем думал Федор. Он наказал только, чтобы завтра и своих коров выгоняли и все выходили на подмогу, и по пути из конторы забежал домой — поглядеть на свой лазарет.

Веселого в его мыслях было мало, но Марыся встретила такой ясной улыбкой, что он успокоился. Раз улыбается, значит, дело идет на поправку — такой уж у нее характер. Не понравилось только, как хихикала над зыбкой новоявленная, вторая хозяйка. Федор не знал, как и быть. С такой оравой ребятишек, да еще с новорожденной Домнушкой, ему не управиться, но и жить в доме с двумя бабами как-то негоже. Увертываясь от Тоньки, он поспрошал, скоро ли сама-то Марыся сможет встать на ноги, но той при этих словах изменила веселость. Федор прикусил язык и завтракал молча с глазу на глаз с Тонькой. Та баюкала Домнушку на руках, словно и была матерью, и одновременно прислуживала ему за столом. Девчонку держала, ничего не скажешь, со знанием дела, мордашкой под кофточку, и Федор не сразу понял, что она пользует ее живой соской. Видно, слишком приглядывался, если Тонька захихикала того пуще, стала оправлять белую, обмазанную медовой кашкой соску, запихивать ее поглубже в губы несмышленой Домнушке. Федор ревниво покричал на Тоньку, чтобы зря не приваживала малютку, но Тонька и сама раскричалась: что она, дулькой сыта будет, пустой резинкой, да? Молока-то у Марыси не было, кормили коровьим да вот какой-то медовой кашицей, которой Тонька сейчас и мазала левую грудь. Мед приносила Альбина Адамовна, а материнского молока принести, конечно, не могла. Тонька делала что-то дикое, непотребное, но ничего лучшего и Альбина Адамовна придумать не могла, — я, мол, уже старуха, а Тонька… чего ж, пускай побалует малютку, плохого в том ничего нет. Так и доктор, серый, спасший их, обеих воробушек, на прощанье говорил: я, мол, дитяти жить велел, а выкормить его, выходить — это уже дело женщины. Советы были хороши, но Федору от них было не легче. Не по себе стало и сейчас от второй хозяйки, которая сидела с распатланной грудью, макала ее в чашку с кашицей и потом совала Домнушке в рот. И Домнушка теплую, хоть и чужую, грудь принимала, причмокивала губами. Но Федор-то этого бесстыдства принять не мог, отворачивался. А Тонька, будто ничего не понимая, знай кормила Домнушку да еще и попевала:

Баю-баюшки-баю,

Я те песенку спою,

Про любовушку свою

Да про давненькую…

Федор хоть и на целый день уходил, а вынужден был позавтракать наспех. Тут не сразу и Марысе объяснишь, почему так скоро убегает. Разве что это в ответ: дела, дела, ты лежи да не волнуйся…

Насчет дел он не прибавлял, хлопот у него хватало. Не сегодня-завтра и в поле выезжай. Весна вовсю наступала на Забережье, и жаворонки за конюшней так жарили, что дух захватывало. И журавли уже прилетели, гомонили за деревней на высоких, теплых буграх — видно, нечего еще взять на болотах, пасутся на полях, как серые с зимы овцы. Все живое жить хотело — и он, человек, хоть и председатель, тоже воспрянул духом. Ни смертельная хворь жены, ни глупое вторжение Тоньки в их дом, ни малышня, ни деревенские хлопоты, наконец, — ничто не могло заглушить зов весны. Он стоял за конюшней, слушал какого-то оглашенного жаворонка и думал, что ему всего только тридцать лет. Вроде уже вся жизнь пронеслась холодной осенней шугой, вроде все было прожито, испито до дна, но вот настала очередная весна — и снова жить захотелось. Да еще как, взахлеб, как брагу пить! Он и сам оглашенным стал, слушая жаворонка. А за ним трусила, жалась к ногам и взлаивала приблудшая собачонка. За Митей прибежала в Избишино, потерлась по дворам и пристала наконец к председателю. Видно, сообразила собачьим умом, что возле начальства сытнее. Насчет сытости как сказать, а вот что беготни побольше — это уж точно. Он, как длинноногий серый журавель, вышагивал по полю, по которому еще с зимы был разбросан навоз. Вот и хорошо, большое дело сделали — с навозом по грязи им бы не управиться. В лощинках еще хлюпало, почмокивало под ногами, а на взлобках нога уже упиралась в твердую, просохш