ла луковичную гряду — зелень сразу засверкала, на глазах потянулась к солнцу. И Марысе было хорошо оттого, что она вот и дело полезное сделала, и устала не очень. Ноги были, правда, как ватные, голова кружилась, да велика ли беда? По весне и здоровый человек как пьяный ходит. Пошатываясь, она отнесла в дом нарванную крапиву, посмотрела на спящую Домнушку, качнула раза два зыбку и опять вышла вон. Руки ее просили работы, истосковались во время долгого лежания на кровати, крестом. Марыся взяла грабли и принялась убирать, сгребать зимний мусор, а потом и метелкой по сухим местам прошлась. За этим занятием и застала ее Тонька, ночевавшая у Барбушихи и позже других, в компании со всей троицей идущая на работу.
— А, Маруся, — сказала она вроде бы приветливо. — Прибираешься? Прибирайся, прибирайся. Нам-то вот некогда, в поле надо, навоз проклятый раскидывать.
И больше ничего. И молодые Барбушата приветливо покивали головами, прошли дальше, повиливая боками, — «обедве прыгожыя кабеты!» — как подумала Марыся. Разве что старая Барбушиха буркнула что-то сердито и зыркнула так, что не возрадуешься. Но в общем-то дело обычное: прошли мимо люди, так ли, иначе ли глянули на хворую, так ли, иначе ли поприветствовали. А Марыся места себе не находила, сновала взад и вперед, мимоходом укачивая разревевшуюся было Домнушку. И покормила грудью, сколько было, и после дала еще коровьего разбавленного молока — все равно ревет. Видно, нужна уже компания, беспокоилась, когда оставалась одна. Санька как раз прибежал со щавелем в подоле рубахи, пригоршней бросил в зыбку ярких листиков — Домнушка и Саньку не принимала в няньки, кричала. Пока Марыся варила крапивные щи с кислой щавельной приправой, Санька тоже надулся, вот-вот разревется.
— Ты-то чего, сынуля?
— Да-а, матуля! Да-а, кали ласка! Все пашут, а я зыбку качай, да-а…
— Что же делать-то? Надо обед варить, пахари скоро придут. Ну да ладно, сынуля, иди паши. Народу там много? Весело?
— Ой, как много! Ой, как весело! — радостно встрепенулся глупый Санька. — Все пашут, а лошадь одна пала, у-у, как тятька ругается!..
И выложив с запозданием эту весть, Санька ускакал за деревню, где промышлял с такими же голопузиками зеленую травку. А Марыся не на шутку растревожилась: и всего-то шесть лошадей пашут, а если еще одна пала…
Щи у нее поэтому кипели круто, сердито. Домнушка капризничала и сучила ножонками больше обычного, и Марыся, улучив минутку, перепеленала ее, принялась уговаривать, сама незаметно увлекаясь, уговаривая уже собственное сердце:
— Ах ты мая зязюлечка! Ку-ку, непаслухмяная, ку-ку, залётная птушанятка. Бачыш, для всякай птушачки сваё гняздо мила. Ляжи вось у калысцы… люли-люли-люли… Дав бог дети, ды няма де их дети, ды и сама я вось захварэла. Што рабить будем, зязюлечка мая? Ку-ку! В гэтай калысце Юрко ляжав, потым Венько, потым Санько — тяпер вось ты. Пятёра вас, и уси родныя, але ты ж, мая перапёлачка, самая лепшая, таму што память о той жанчыне, якая прытулила нас у лихую гадину. Ку-ку! Не-е, не зязюля ты бездамовая, не перапёлачка палявая — ты ластавка вясенняя, ластавка хатняя. Знайшла прытулак пад дахам Домнинай хаты, таму и сама — Домна, Домнушка маленькая. Дятей у нас тяпер як бобу, а хлеба ни дробу, но ничога, не журыся, мая ластавка. Пад гэтым дахам усим места хопить, усе тое-сёе паклюють, чарвячка замарыть можна. Расти, як большая Домна, гадуйся людям на карысть. Усим ластавкам хапае места пад дахам, и людям хопить, трэба тольки добра рабить. И кошка блинов напячэ, а вось зярняты здабыть кошка не можа, зярняты пасеять трэба, выгадавать, як и дитя малое, потым здаровае убрать да хаты. Вось тата наш и сее, ён добры сейбит, хуть и з адиною рукой. А мы з табой чаго ж? Тату памагчы трэба… люли-люли… Кали б ты не енчила, я б пабегла у поле и дапамагла бы, а? Не будешь плакать, ластавка паслухмяная? Усе жанчыны робять что-небудь, адны мы з табой лайдачым. Сорамна мне, Домна-Домнушка. Хуть бы хто-нибудь прышов, я б тябе пакинула у калысцы. Люли-люлюшку маю…
Она качала мимоходом темную берестяную зыбку, готовила обед и чувствовала себя совсем хорошо. Когда пришел с пашни Федор, усталый и голодный, захлопотала, забегала еще пуще:
— Ой, Феденька, какой ты у меня мурзатенький!
Сама умыла ему лицо, утерла чистым рушником и, обняв за плечи, повела к столу. Да не на кухню, а в горницу, в красный угол. Он немного удивился:
— И к чему такие празднества-то? И не рано ли ты, женка, вскочила с кровати?
— Не-не, Феденька, — заулыбалась она упрямо, — належалась я, хватит с меня.
Только Федор поел и улегся на лавке, как гомонливая троица заявилась — двое из школы, а третий к ним, видно, по дороге пристал. Санька разбежался было прямо в горницу:
— Кали ласка, матуля, есть давай!
Марыся захлопнула ему ладошкой голодный, перепачканный щавелем роток и подтолкнула на кухню — иди, иди, непоседа. А следом и школьников туда же, холстинную занавеску на двери задернула и зашикала:
— Ш-ш… вы!.. Татка лег отдыхать. Юрась, угомонись. Венюшка, раздевайся потише.
Венька скидывал оклеенные резиной старые башмаки и шумел больше других. Что-то нашло на самого тихого мужика, вроде как нарочно злил ее. Она еще раз:
— Венька, уши надеру!
Он словно и ждал окрика, тихие глаза как у волчонка засверкали:
— А-а, Юрасю своему так уши не дерешь…
Обиженная этим, с чьих-то чужих губ перелетевшим упреком, она Юрася пришлепнула совсем уже сердито. Тот в рев:
— А-а, мне так за всех отдувайся!..
Один Санька уже сидел с ложкой наготове и беспечально требовал:
— Ну, мамка. Ну, матуля…
То ли щей просил поскорее, то ли затрещину, которой рука Марыси его, самого маленького мужичонка, постоянно обходила. Затрещины он и сейчас не дождался, а щи ему достались первым паром. Санька и тихоню Веньку обскакал на лавке, такой лихой кавалерист. Видя, как щи уплывают в зеленоватый Санькин рот, Венька с Юрасем быстро поделили материнскую ласку и таску, тоже застучали ложками о деревянную миску. Ни словечка больше. Знай стукоток идет! От детского застолья Марыся пробежалась по избе, там зыбку качнула, там на спящего Федора глянула, там цыкнула на собачонку, а из головы не выходил сыновний дележ. Жаловаться нечего, дружно они, дети разных матерей, жили при одинаково чужом отце, но в последний год то и дело возникал такой вот случайный попрек. Подрастают, взрослеют мужики и уже начинают понимать, о чем судачат на завалинках. Не только добром, конечно, поминают большую председательскую семью, бывает, и сажи щепоть в их окна фукнут. Первыми уши замарает малышня, начнет свои мурзатые уши распускать пошире да петь с чужого недоброго голоса. Господи, кому они чего плохого сделали?..
Беспокойство за свою большую, разросшуюся семью становилось все сильнее. Она с радостью увидела, как идет к ней по обыкновению Альбина Адамовна, и выбежала в одной кофтенке навстречу. Альбина Адамовна по праву старшей отчитала ее:
— Тебе мало болезней? А ну, иди оденься, а потом я с тобой поговорю!
Марыся покорно вернулась в дом, набросила на плечи старое Домнино пальтишко. Теперь, когда Альбина Адамовна избишинских ребят учила в первую смену, а в Верети учительствовала после обеда, торопиться ей было некуда: не по темноте скакать, успеет к занятиям. Она охотно присела на теплую завалинку, обняла Марысю за плечи и уж тут начала без обиняков:
— Глупая ты моя счастливица! Разве так можно? Ты, считай, с того света вернулась, а себя совсем не бережешь. Доктор, уезжая, что говорил? Только на крепкую твою природу и надежда, да еще на хороший уход. Тебе лежать еще надо, чего встала? Разорванная вся на части, поди, и не срослась. В тебе крови осталось как в цыпленке, в чем и душа только держится! Хлопоты твои от тебя не убегут, погоди маленько. Чего Тоню до времени спровадила со двора? Думаешь, не знаю — ревнуешь, да только напрасно, Федору ты весь белый свет застила, не бойся, к другой не перебежит. Себя лучше побереги. Жалко мне тебя, совсем ты квелая…
Альбина Адамовна посидела еще, оставила задание Юрию-большуну, которое тот делал где-то на камушках да на лесных пеньках. К удивлению Марыси, пастушество Юрия учительница встретила спокойно. Чего ж, сказала, начальную школу он так или иначе кончил, а другой на этом берегу нету, надо в Мяксу отправлять. Пускай лето попасет, там, мол, посмотрим. Может, из мужиков кто возвернется, подменит пастушонка. Чего плохого в том, что парень ушел на свой хлеб? Мужской ряжинский характер сказывается, хотя и рановато, конечно…
Они бы и еще посидели, да Федор встал чего-то до времени, позевывая, вышел к ним.
— Греетесь на солнышке? — сказал озабоченно, словно солнце-то было ненастоящее. — Не рановато ли уселись… Ну, да смотрите, я-то пойду. Лошадь в борозде прямо пала, прирезали полумертвую, однако съедим, ничего. Сейчас вот Семен Родимович свежует. Надо оприходовать честь по чести… да к ответу перед районным начальством подготовиться… О-хо-хо, грехи наши несоленые!
Высказал он все это немного спросонья, но Марыся после его ухода места не находила. Видя такое; и Альбина Адамовна не стала надоедать, пошла к школе, а какое-то время спустя уже и проскакала по дороге на Вереть. Только две рыжие гривы взметнулись мимо окон, как бы прощаясь с Марысей. У нее от этого прощального взмаха сердце что-то сжалось, как перед бедой какой, — будто навеки расставались занесенные в этот край лесной землячки. А какие века — дня не проходило без встречи. В последнее время, как слегла Марыся, Альбина Адамовна и по два раза на день забегала. Тревожиться нечего было, но она не могла унять какую-то темную смуту. Может, в поле тянуло, вслед за другими женщинами? Так и решила, к своей великой радости. Походила, походила еще по дому и остановилась возле Юрася:
— Много уроков, сынуля?
— Да не, повторение, — ответил тот обрадованно, — я уж кончил все.
— Кончил… — все еще колебалась она, а тут решилась: — Ну, так посиди, сынуля, с Домнушкой, покачай ее, а я посмотрю, что там татка наш делает. Посидишь ведь? — обняла его и припала губами к тонюсенькой белой шее. — Ну вот и умница. Покачай люльку.