Забереги — страница 97 из 106

Федор вначале с гневом, потом с удивлением, а потом и с пониманием глянул на Марьяшу. И тогда ему предстала истина этой женщины: в мелкие клочья разодрать, пустить по ветру вдовью беду. Страшное обернулось большим смыслом. Марьяша ходила по весеннему полю большими языческими кругами, все ощипывала, ощипывала перья залетной черной птицы, а ошметок ее бросила в грязь и принялась топтать, словно был то вестник смерти ее Клима. Тяжелыми, обшитыми кожей валенками она намертво втаптывала, вколачивала в землю свою беду. И женщины, которые шарахнулись было от черных птичьих выродков, тоже стали ловить их, душить руками, мять ногами. В грязь, в грязь! Мстительное чувство овладело всеми. В грязь, в грязь! Вымещали все беды, все слезы. Густая молчаливая толпа толклась на весеннем поле, втаптывала в землю самую память о черной године. Сам черный вестник уже мертвым лежал под ногами разъяренной Марьяши, но выродки его еще витали над полем. Их ловили молча и приканчивали.

— А за мово Климушку, а за него, ясного! — кричала сухими, разгоревшимися глазами Марьяша.

— А за мово Пашу, за удалого! — вторила ей Капа-Белиха, которую сейчас лучше было бы назвать Капой Черной.

— А за мово старичка, за страдальца! — отрешенно, как на молитве, топталась Василиса Власьевна, которая тоже успела прибежать от своих коров.

— А вот за нашего первого председателя, за Алексея, а вот за него! — заступила пустовавшее место и Верунька, когда-то обласканная и пригретая Алексеем Сулеевым.

— А вот за мово, за него, сизого!..

Федор слышал знакомые имена, как гвозди вбивал в память, и не было только одного — Кузьмы Ряжина. Никто не вспомнил про него, всяк свою беду в одиночку топтал. Беды были так велики, что и своей на каждую женщину сполна хватало. Федор видел великую несправедливость, а помочь ничем не мог — он тоже свою беду топтал и кричал:

— А вот за Марысю мою, войной убитую! А за нее, ласковую!..

Не смять бы ему, не растоптать такую великую, закрывшую все небо беду, не приди ребятишки на помощь. Юрась-карась с ревом ринулся под ноги, принялся утаптывать голыми пятками ошметок черной шали:

— А за мамульку мою… а-а, люди добрые!..

Венька с другой стороны посунулся, тихо, как и все делал, добавил:

— А за маму тебе, за маму нашу.

И когда уже ничего почти не оставалось, на синих озябших ножонках притупал Санька и принялся месить черную грязь, всхлипывая:

— Да-а, за матулю мою, да-а, кали ласка…

Федор припал к этим трем сиротским головам, охватил, сколько мог, единой рукой и подумал: «Так, так, мужики. Только кто же помянет Кузьму Ряжина?»

Не успел голову поднять, как с поля, от коров, налетел Юрий-большун и накинулся на отлетевшего в сторону, затаившегося под репейником черного выродка:

— А за тятьку моего! А за мамок моих!..

Вид этого маленького хозяйственного мужичка образумил женщин. Первой очнулась Марьяша:

— Да что же это мы, девки? Да очумели, что ли? Войну избыли, пора и делом заняться. Беду в грязь втоптали, пора и порадоваться. Ведь ра-адость-то, ра-адость какая!..

Опять могло родиться нечто дикое, горькое, но со стороны Верети послышался топот. Все оглянулись, Федор тоже. И сразу словно спало что с плеч. Максимилиан Михайлович со своей Айно! Вдвоем на рыженькой кобылке, видно, учительница ради такого случая дала. Максимилиан Михайлович первым соскочил наземь, снял на руках раскрасневшуюся Айно и молча ступил навстречу Федору, обнял. Так они стояли долго грудь в грудь. Федор задохнулся, Максимилиан Михайлович закашлялся. Айно сама уже принялась объяснять:

— Пароход мимо церкви идет, с парохода стреляют. Войне, кричат, конец! О, ома муа! Мы на берег поплыли и сети бросили…

Максимилиану Михайловичу было, конечно, не до сетей. В полном капитанском обмундировании, в шинели нараспашку, из-под которой били в глаза женщинам ордена и медали, слепили хуже слез. Федор застеснялся своего убогого вида:

— У меня-то ничего военного не осталось, сам знаешь…

— Осталось, осталось, не прибедняйся, — сказал Максимилиан Михайлович и повел в обход женщин, побыстрее к дому.

Но там у зыбки тихой покорной тенью копошилась Тонька, и это было сейчас как нож в горле.

— Чего? Чего, Лутонька?

— Не кричи, Федор, хоть в такой-то день. Я уйду. Но с кем Домнушку оставить? С кем, скажи?

Все эти два дня он старался не думать об этом. Смерть Марыси всякое соображение выжгла. Но сейчас вот надвинулась на него Тонька с этой несчастной зыбкой, и он снова закричал:

— Чего? Чего тебе от меня надо? Сгинь с глаз моих!

Тонька закутала Домнушку в одеяло и без слов вышла с ней на улицу, видно было, на завалинку, на сугрев прошла.

— Оставь ты это, Федор… после, после, — замахал руками Максимилиан Михайлович. — Давай, лейтенант, одевайся. Спирт у меня есть.

Федор ошалело побегал по горнице и вспомнил: гимнастерка, хоть и старая, где-то валялась, сапоги можно почистить, штанов только нету, последние изопрели до неприличия…

Но стал все же суетливо раздеваться, стесняясь своей худобы и однорукости. Максимилиан Михайлович ему помогал. Вдвоем надели гимнастерку, прицепили к ней единственный, тусклый уже орденок, как память о первом дне войны, и стали думать, что делать со штанами. Никак не шли бурые домотканые порты к военной гимнастерке, да еще с прицепленным к ней орденом. А пока думали, тихо вошел Семен Родимович, больше обычного припадая на обрубленную ступню, и протянул аккуратненький сверточек:

— Вот, Федор Иванович. Облачайтесь. Мне-то ни к чему. Пушку пойду заряжать, салютовать вам буду.

Исчез как тень, тенью же и мимо окна скользнул.

— Пушка? Какая пушка? — уставился на Федора Максимилиан Михайлович.

— А, блажит мужик, — отмахнулся Федор. — Смотри, что там у него.

Максимилиан Михайлович развернул сверток — там была новенькая солдатская пара.

— Ну, лейтенант, в солдатском не грех и генералу победу встречать.

С помощью Максимилиана Михайловича Федор еще раз переоделся. Гимнастерка была тесновата, галифе коротковаты, но в сапогах не видно, ничего. На какой-то миг Федор ощутил себя тем молодым лейтенантом, который с горсткой бойцов встречал на границе тот страшный день сорок первого года…

Опять засвистели вокруг невидимые пули, заскочили в светлую горницу конники, зависли над ним шюцкоровские сабли. Черный взрыв закрыл глаза, отуманил ум — Федор схватил табуретку и хрястнул ее прямо в морду набегавшего фашиста-шюцкора…

— Стой, лейтенант, чуть ты меня не прибил! — встрял в эту заваруху откуда-то взявшийся Максимилиан Михайлович. — Давай лучше пить, лейтенант. Есть, хоть гриб какой на закуску?

— Есть, поди… — очнулся Федор. — Тонька-а!.. — закричал, забыв, что выгнал ее.

Но Тонька сейчас же явилась, положила малышку в зыбку и быстро собрала на стол — груздей, капусты и холодной утренней картошки. Постояла в виноватой выжидательной позе, и Федор нетерпеливо притопнул:

— Н-ну! Пошла вон.

Тонька тем же порядком, с малышкой на руках, ушла на завалинку, села где-то там, за их плотно прижатыми спинами.

— За победу, лейтенант.

— За победу, капитан… но вначале за светлую душу Марыси…

— За Марысю, лейтенант.

— За Марысю и за победу, потому что это все едино. Без Марыси не было бы победы, ты это понимаешь?

— Понимаю, лейтенант. За победу и за Марысю тогда.

— За победу и за Марысю… и еще за всех этих баб несчастных. Нам, мужикам, никогда не отмолить перед ними своего великого греха.

— Отмолим, лейтенант. За победу, за Марысю и за всех баб разнесчастных…

— Погоди, капитан. И за ребятишек сопливых, за них тоже надо выпить.

— Тогда так: за победу, за Марысю, за всех баб несчастных и за ребятишек сопливых…

— Погоди, погодя, капитан. А за нас с тобой — забыли?

— Не забудем и нас, лейтенант. Кое-что и мы заслужили… Давай так: за победу, за Марысю, за всех баб несчастных, за всех ребятишек сопливых и за нас с тобой…

— Погоди-и, капитан. А за стариков, от честной смерти померших? За Колю-Кавалерию?

— Давай и за кавалерию, хотя меня чаще выручали танки. Так давай: за победу, за Марысю, за всех баб несчастных, за всех ребятишек сопливых, за нас с тобой, за кавалерию и за танки, за пехоту опять же…

— Погоди-и ты, капита-ан! Бутылка твоя пуста, а сколько душ человеческих еще не помянуто?!

Они сидели плечо в плечо и не заметили, как вошел Юрий-большун, снял со стены, с темного батькиного портрета, две медали и пришпилил к своему кургузенькому пиджачку. Очнулись, когда Юрий, покашляв, сказал:

— А тятьку чего забыли?

Они переглянулись и без слов разлили остаток из двух рюмок на три равные доли. Юрий, шмыгнув простуженным носом, сглотнул батькин победный глоток, как глоток свинца, и зашелся горлом, с хрипом вывалил язык. Поистине солдат умирающий…

Догадливый Максимилиан Михайлович быстро подал ему воды. И когда Юрий Ряжин за Кузьму Ряжина перевел дух, то первые его слова были:

— Победа… а чегой-то как горько…

Он ушел, оставив бывших солдат раздумывать над его недетскими словами. А после него так же тихо заявилась Марьяша, в чистой юбке и белом платочке, уставшая от недавнего буйства и потому смирная.

— Так вы чего, ребята? Нас-то чего одних оставили? Семен там пушку ладит, давайте.

Они подхватили ее с двух сторон и так, рядком, вышли на улицу. За этот час, пока сидели за столом, что-то неузнаваемо изменилось в деревне. Федор не сразу понял — что. Все так же серели покосившиеся, не правленные четыре года избы, все та же замшелая дрань на крышах, все те же непросохшие лужи на улице… но что-то и новое появилось… Обновки, не одеванные столько лет! Из каких-то пыльных сундуков, из последних захоронок. Кроме Марьяши и Василиса Власьевна, старая скотница, вытащила чуть ли не с небес плюшевую безрукавку, надела на белую кофточку. Капа в синей суконной жакетке, купленной еще покойным Павлом Лесьевым. Луиза, некрещеная немка, за неимением ничего другого, повязала на шею, наподобие пионерского галстука, красную косынку. А Барбушата, Барбушата! В широких, невесть откуда и взявшихся юбках, в черненьких полусапожках! А Верунька-молодайка — как пчелка, всего помаленьку на крылышки похватала; не было, видно, ни хорошей юбчонки, ни порядочной кофтенки — хоть пустой, да яркой пыльцой принарядилась, сиротство прикрыла и довольна, порхает возле своего Мити, который во все отцовское вырядился и знай солидно покашливает. И даже старая Барбушиха сбросила плешивый кожух, надела пальто, длинное и складчатое, как поповская ряса, — видно, шилось-то еще на девичью полноту, да все лежало в сундуке, не усыхало, подобно самой хозяйке.