Заболоцкий. Иволга, леса отшельница — страница 1 из 131

В. Ф. МихайловЗаболоцкий: Иволга, леса отшельница

Глава перваяДУША, ПОЛНАЯ ТАЙН

Имя собственное

В середине двадцатых годов прошлого столетия молодой ленинградский стихотворец Коля Заболотский вдруг начал подписывать свои изредка появляющиеся в печати сочинения именем Николай Заболоцкий.

Друзья, знакомые и приятели немного удивились, но расспрашивать, что да почему, по-видимому, не стали. В конце концов дело хозяйское, сегодня зовёшься так, завтра эдак. В те годы сменить имя было за обычай, тем более в творческой среде. Подумаешь, чуть-чуть подправил свою исконную вятскую фамилию в ударении и написании. Зазвучало, правда, немного на польский манер, но в общем даже чётче, благозвучнее. Словом, привыкли постепенно, да и выбросили из головы…

Время-то какое тогда было — время псевдонимов. Ярких, звонких, громких! В прошлые десятилетия в общественной жизни негласно властвовало народовольчество. Как отголоски этого движения вместо какого-нибудь заурядного Петрова вдруг являлся загадочный Скиталец. Или же неприметный и непритязательный Пешков неожиданно становился Максимом Горьким. Каково! Такие имена сразу же врезаются в память читающей публики. Сразу видно — мятежники духа, страдальцы за народ.

Серебряный век литературы установил уже несколько иные каноны, утончённые и романтичные. Разве может поэт, к примеру, называться Бугаевым? Топорно, грубовато, перед барышнями стыдно. Совсем другое дело — Андрей Белый. А Гликберг?.. эдакое и выговорить трудно. Не угодно ли — Саша Чёрный? Изящно, звучно и под стать ироническим стихам. Юная Аня Горенко выступила таинственной Анной Ахматовой. (Впрочем, не самочинно — строгий отец повелел своевольной девице: если уж не можешь не сочинять своих стишков, так хоть не позорь нашу фамилию, печатайся под псевдонимом.)

Времена революционные продиктовали новые правила. Бойкий творец рифмованных агиток Ефим Придворов сообразил: имечко-то старорежимное, попахивает лакейской. И подарил себе новое, классово-верное — Демьян Бедный. Хотя отнюдь не бедствовал… Некто Эпштейн, совершенно в том же ключе, сделался Михаилом Голодным (и он не «голодовал»). Что уж говорить о таких непривычных для кондового русского слуха фамилиях, как Дзюбин и Шейнкман? В советскую литературу они гордо вступили Багрицким и Светловым…

Что же касается горлана-главаря революционной поэзии Маяковского, то ему и менять ничего не надо было. Читателям он представлялся не иначе как светильником во тьме, спасительным для заблудших мореплавателей. Однако, заметим, эта фамилия, скорее всего, имела совсем другое значение: на Руси (см. словарь Даля) маяками, или маклаками назывались сводчики, посредники при продаже и купле, маклеры, прасолы, кулаки, барышники, базарные плуты.

Непревзойдённым же в своём революционном пыле стал на долгие годы (прожил более века) бывший одесский, а затем московский куплетист Александр Давыдович Брянский, взявший псевдоним по цвету знамени — Саша Красный.

Но что рассуждать о литераторах, когда сам нарком просвещения Советской республики носил странное, завораживающее имя — Луначарский. Даже не пирожное — сплошной крем. Тоже ведь псевдоним — правда, доставшийся по наследству от отчима Чарнолуского, который, несомненно, из общей тяги к прекрасному, переставив слоги, так переиначил свою природную фамилию. Видно, и Анатолию Васильевичу, урождённому Антонову, не чуждому литераторства, эта переделка приглянулась, коль скоро он с ней не расстался.

Не чурались того, чтоб зваться «покрасивше», и пламенные революционеры. Конечно, в подпольной пропагандистской работе им приходилось частенько обновлять псевдонимы, но отметим, какие из них в итоге утвердились. Джугашвили избрал стальное имя Сталин, его соратник Скрябин — железное Молотов. Ну и так далее…

Случай Коли Заболотского, недавнего ленинградского студента, до самозабвения увлечённого стихами, всё же особый.

Он не искал броскости и красивости — он словно бы подчинился духу поэзии и своего поэтического долга.

Ведь что такое поэт? Это новое качество. Это преображённое слово.

Ещё недавно, томясь неведомым зовом, ползала по земле зелёная, неотличимая от травы гусеница. Мгновение — и вот, высвободившись из засыхающего и ненужного уже кокона, это существо обретает крылышки и взлетает в воздух, в небо. Оно преображается вдруг в диковинную бабочку, предназначенную для полёта. Не так ли из стихотворца появляется поэт?

…Что там, разоблачая ползучую тварь, высокопарно утверждал в своей крылатой фразе основоположник метода социалистического реализма Алексей Максимович Горький, в молодости баловавшийся стихами? Дескать, рождённый ползать летать не может? — Ещё как может!

Чудо бабочки тому доказательство.

Бабочка белая! Бабочка белая!

В травах горячих земля.

Там, за притихшей лесною капеллою,

Слышится всхлип журавля.

Речка бежит, загибая за просеку,

Жёлтый погнавши листок.

Бабочка белая с чёрненьким носиком!

Лето пошло на восток.

Чуешь, как мир убегает в ту сторону —

Горы, леса, облака?

Сосны гудят — и старинному ворону

Прошлые снятся века.

Сколько жилось ему смолоду, смолоду

В гулкой лесной глубине?!

Ты же погибнешь по первому холоду.

Много ль держаться и мне!..

Думы наплыли, а сосны качаются,

Жёлтый кружится листок.

Речка бормочет. Глаза закрываются.

Время бежит на восток…

Пусть же послышится песня знакомая

Там, за Вечерней Звездой.

Может, и мы здесь июльскими дрёмами

Завтра провеем с тобой.

Годы промчатся, как соколы смелые,

Мир не устанет сиять…

Бабочка белая! Бабочка белая!

Кто бы родил нас опять!

Так написал, десятилетия спустя, совсем другой поэт, Николай Иванович Тряпкин, и не подумавший расстаться со своей «некрасивой» фамилией…

Однако каждый решает по-своему — и, наверное, по-своему прав.

…В родовом его имени За́болотский словно бы жил Русский Север, с его просторами, лесными далями, болотами; в само́м звучании дышала родная Вятская земля, окутанная долгими туманами, её реки, озёра, задумчивые небеса. Новое имя сделалось отчётливей, резче: акварель сменилась графикой. Прежняя жизнь ушла насовсем, и вслед за нею будто бы стала неуместной и та исконная напевность, что звучала в прозвании, которое носили предки.

С детства сочиняя стихи, Коля Заболотский окончательно утвердился в себе как поэт годам к двадцати пяти. И, только твёрдо, ясно и бесповоротно осознав это, сменил фамилию, доставшуюся от предков.

В новом имени Заболоцкий зазвучал чеканный шаг анапеста — классический ритм стихов. (Заметим в скобках — как прообраз самой поэтической классики, к которой Николай Алексеевич после ранних новаторских опытов обратился в зрелом творческом возрасте.) Поступь решительная, пожалуй, даже фатальная, роковая. И лишь последний, безударный слот, оставшийся в неизменности, сохранил нечто от старого имени. Этот четвёртый слог был похож на выдох в пространство земли, в его открытое небо…

Поэт не мог не слышать чужеродного звука, что появился в его обновлённой фамилии, не мог не понимать, что самим этим поступком отстраняется от семьи, от своего прошлого.

Он словно бы прощался и с отцом-агрономом, и с дедами-крестьянами, и со всей родовой, подчёркивая своё новое качество.

Это было символическое прощание с прошлым.

Был Заболотский — стал Заболоцкий.

Была фамилия — возникло имя.

Несколько слов о жанре жизнеописания

Говорят, чужая душа потёмки. Опровергнуть невозможно — остаётся принимать за истину. Темноватую, однако, истину…

Со временем понимаешь: да что там — чужая, когда и своя-то отнюдь не вполне ясна!

Лев Николаевич Толстой, всю жизнь пытавшийся познать себя (ну, разумеется, и человека, и мир вокруг, — даже на смертном одре он до последнего часа диктовал для записи свои мысли), как-то заметил в дневнике: «Биограф знает писателя и описывает его! Да я сам не знаю себя, понятия не имею. Во всю длинную жизнь свою, только изредка, изредка кое-что из меня виднелось мне». — Не иначе накануне что-то прочёл про себя, про свою жизнь. Прочёл — и подивился. Не столько дерзости или же наглости жизнеописателя, сколько глубине своих потёмок…

Если взглянуть «с холодным вниманьем вокруг» — ни космос души, ни уж тем более её хаос понять просто невозможно. И это касается не только чужой души, но и своей. А стало быть, жизнь другого или же своя — до конца непознаваема.

Наверное, один Бог знает всё и про всех. Лишь Ему открыты — во всей полноте — наши души и жизни. Расхожая приговорка «бог его знает» привычно понимается нами как «кто же это знает?». Но не отвечает ли сама она, в буквальном своём смысле, на поставленный ею же вопрос? Только Бог (как это странно ни прозвучит) и мог бы стать единственно истинным жизнеописателем. Потому что лишь Ему ведомы все поступки, мысли и чувства человека. Но не Божье это дело — писать биографии…

Наши мысли и чувства не отделимы друг от друга, и, пожалуй, их лучше бы называть одним словом — мыслечувства. Таинственно они настояны на прапамяти — и подпитываются памятью. Духовное, душевное и физическое в человеке находится в столь сложной взаимозависимости, что всё это вряд ли возможно в точности определить словами.

Тем не менее нашего любознания ничем не унять — такова природа человека. Чем значительнее, ярче личность, тем притягательнее она как предмет самопознания человечества. И потому замечательный человек вызывает такой жадный, непреходящий интерес как у исследователей и толкователей, так и у обычных людей — вне зависимости от того, когда он жил на свете и насколько известна правда о нём и его земном существовании. Не оттого ли биография — вечный жанр литературы?