Заболоцкий. Иволга, леса отшельница — страница 103 из 131

Николаю Леонидовичу Степанову запомнилось, как в самом начале своей переделкинской жизни они с Заболоцким пошли в гости к Борису Пастернаку. В разные годы Заболоцкий по-разному относился к его поэзии. Несомненно одно: стихи Пастернака военного и послевоенного времени он очень ценил, — недаром уже в конце жизни советовал молодому поэту Андрею Сергееву читать его последние стихи: «…это, конечно, лучшее из всего, что он написал; пропала нарочитость, а ведь Пастернак остался, — подумайте об этом, это пример поучительный». Вполне возможно, что об этой самой перемене Заболоцкий и хотел поговорить с Борисом Леонидовичем. Однако серьёзного разговора наедине не получилось. У Пастернака были гости: Константин Федин и Николай Погодин. Жёны ещё не переехали на дачи, и застолье было чисто мужским, с обильной выпивкой. Говорили о какой-то пьесе Погодина. «Федин был строгий, красный. Пастернак был весёлый, смеялся добродушно и заразительно. <…> Пили они, каждый, дай Бог, — пишет Степанов, которого удивило количество напитков, поданных к ужину. — Лишь Погодин понемногу мрачнел и становился молчаливее. Пастернак и Федин сохраняли оживлённость и несколько кокетливое изящество. Николай Алексеевич довольно быстро пьянел и тоже постепенно мрачнел». Словом, ожидаемой беседы с поэтом у него не получилось… Степанов рано покинул застолье, а Заболоцкий пришёл только к утру, «разрумяненный и не вполне твёрдо стоящий на ногах».

По убеждению Степанова, это был случайный и исключительный эпизод из переделкинской жизни его друга, который обычно не позволял себе такого времяпрепровождения — «и по причине отсутствия средств, и по соображению самодисциплины».

На даче Ильенкова Заболоцкий значительно переработал карагандинский текст перевода «Слова о полку Игореве» — основательно изучив в столичных библиотеках те научные материалы, которые были ему недоступны в Караганде. К тому же он учёл замечания специалистов по древнерусской литературе, которые были ему сделаны на обсуждениях. Спустя несколько лет Дмитрий Сергеевич Лихачёв сказал о переводе Заболоцкого, что он — «…несомненно, лучший из существующих, лучший своей поэтической силой».

* * *

В Переделкине Заболоцкий отдыхал душой — может, впервые после долгих лет испытаний и лишений. Лесная тишина, янтарные корабельные сосны, родниковой чистоты воздух. Была весна; с высоких ветвей лилось пение невидимых птиц и радостное их щебетание…

Тут был другой мир, бесконечно далёкий от московской сутолоки, напоённый покоем и вечной жизнью земли и небес. Он начинался сразу же с крохотной загородной станции, где Заболоцкий высаживался из пригородного поезда, идущего с Киевского вокзала. Поэт, с наслаждением вдыхая запахи хвойной свежести, шагал по тропе мимо сосен вдоль железнодорожного полотна, потом сворачивал в глубину лесного массива, огибая сельский погост. Справа на пригорке золотился куполами старинный храм, слева — нежно зеленели заросли лиственного леса: молодых берёзок, осинок, ольхи, тополей. Тропа немного спускалась, и он по деревянному мостику переходил неслышную реку Сетунь, в заводях которой важно плавали сизо-золотистые селезни и неприметные, цвета палой листвы утки. По давней привычке, Николай Алексеевич приглядывался к окружающей природе, подмечая белёсые цветы придорожной крапивы, выводок утят на речной глади, ведомый довольной матерью-уткой, белоснежные черёмухи, в гущине которых щёлкал соловей. Подходя к своей даче, поэт уже сбрасывал с плеч утомление, что наваливалось за день в городе…

В три-четыре месяца московской жизни ему удалось добиться почти невозможного — того, что недавно он и представить себе не мог…

28 апреля 1946 года он писал жене:

«Милая моя Катя!

Вчера мне сообщили, что документы о проживании нашем в Москве подписаны и в Караганду отправлена телеграмма о выдаче тебе и детям пропуска на въезд в Москву. Что касается меня, то сейчас я буду заниматься переменой своих документов на московские и пропиской здесь. Это уже технические дела, — самое главное сделано всё. В членах Союза я также восстановлен. Нечего и говорить, что я вполне доволен: не зря прошло то время, которое я здесь провёл.

Так как мои издательские дела совсем ещё не оформлены и я по-настоящему ещё и не занимался ими, то мне приходится делать долги. На днях тебе отправлена телеграфом вторая тысяча рублей. К середине мая вышлю деньги на выезд, так как самому мне, видимо, не придётся ехать за вами. От Союза будет телеграмма в Карагандинский Обком партии, и вам устроят проезд в прямом вагоне. <…>

Здесь меня знают, любят и ценят. Мне в ожидании пришлось вести очень сложную жизнь, но мне очень помогли друзья, и теперь очень всё хорошо. В частности, М. К. Тихонова, которая очень любит и ценит тебя, сделала для нас немало. Меня знают и любят самые неожиданные люди, и это очень приятно. Действительно, это не преувеличивали, когда писали нам в письмах, что меня знают. Ну, обо всё этом поговорим потом. Как я рад, Катя, что скоро тебе будет полегче, что ты успокоишься за меня, что мы будем получше жить! Конечно, не всё сразу наладится, но всё будет постепенно. Ты много заслужила, и, может быть, теперь судьба хотя отчасти тебя вознаградит. <…>

Тебя все так ждут и все тебя так любят! И я втайне горжусь тобой, когда меня спрашивают:

— Где вы её такую достали? <…> Крепко целую тебя и детей. <…>

Твой Коля».

В июне семья была уже с ним в Переделкине…

Светает — пора!.

Среди всей этой, в общем-то большей частью бытовой, суеты по обустройству какого-никакого московского гнезда, по возобновлении своей переводческой деятельности, которая приносила бы устойчивый заработок, у Заболоцкого — быть может, неожиданно для него самого — стали проклёвываться, как почки по весне на оттаявшей ветке, собственные стихи.

Чуть ли не восемь лет молчания — лагерная немота — ежедневный труд выживания — обуза чертёжной рутины… Он и сам уже зарекался писать стихи, что принесли ему и семье больше горя, чем радости. Правда, о последнем — знала только жена. Конечно, это говорено было в сердцах, — да и кому не известно, что зарекаются как раз тогда, когда мучительно и больше всего на свете желают именно этого…

Первым его стихотворением после многолетнего молчания было «Утро», помеченное сначала 16 апреля 1946 года, а затем в Своде стихотворений 1948 года — 3 мая.

Петух запевает, светает, пора!

В лесу под ногами гора серебра. <…>

Образ рассвета — и нового этапа его поэтического творчества.

Тут всё пронизано символикой, чуть ли не каждая строка. Поэт — воин, чудом уцелевший в сражении; он прислушивается и к природе — и к своей собственной душе:

Там чёрных деревьев стоят батальоны,

Там ёлки как пики, как выстрелы — клёны,

Их корни как шкворни, сучки как стропила,

Их ветры ласкают, им светят светила.

Там дятлы, качаясь на дубе сыром,

С утра вырубают своим топором

Угрюмые ноты из книги дубрав,

Короткие головы в плечи вобрав. <…>

Если в «Столбцах» прямые лысые мужья сидели как выстрел из ружья, то теперь как выстрел — клёны: вечная природа-жизнь побеждает игру воображения. Жизнь — не озорство, не сатира: жизнь — это всерьёз.

Стук дятла отнюдь не угрюм, он весел, деловит, — угрюмы же — воспоминания о прошлом… Одновременно дятел — метроном, он отстукивает время…

Рождённый пустыней,

Колеблется звук. <…>

Пустыня недавней неволи наконец-то ожила звуком — стихами, песней.

Колеблется синий

На нитке паук. <…>

Кто он, этот паук — соглядатай утра? Так ли он страшен?..

Колеблется воздух,

Прозрачен и чист,

В сияющих звёздах

Колеблется лист.

Лист — это само, новое, живое и свежее, его стихотворение. Звёзды в лучах рассвета, конечно, гаснут и глазу не видны — но поэзия всегда купается в их сиянии.

И, разумеется, давние спутницы его стихов — птицы — тоже тут:

И птицы, одетые в светлые шлемы.

Сидят на воротах забытой поэмы. <…>

Наступает день — и вот показывается муза, обновлённая, юная, радостная, — она в образе безымянной и, пожалуй что, незнакомой девочки, словно бы только что проснувшейся от сна:

И девочка в речке играет нагая

И смотрит на небо, смеясь и мигая. <…>

И рефреном:

Петух запевает, светает, пора!

В лесу под ногами гора серебра.

Жизнь — драгоценна. Пора — снова жить, творить, любить!..

…Кто-то, возможно, спросит: а почему паук — синий, синих пауков-де не бывает?

Синий — потому что на ярком солнце чёрное отливает синевой.

Синий — могло быть написано и бессознательно: по толчку-импульсу гениальной интуиции: слишком резкий эпитет — и единственно тут верный.

Весна послевоенная

Долго наступало это утро — но пришло; и звук, рождённый пустыней, запечатлелся в слове.

Пафос первого, после вынужденной немоты, стихотворения Заболоцкого сдержан, трезв, прозрачен, чист и вполне отчётлив: он предвещает новое слово. И в последующих стихах весны 1946 года это слово появляется на свет — живёт, поёт, пророчит, радуется, торжествует:

И, играя громами, в белом облаке катится слово,

И сияющий дождь на счастливые рвётся цветы.

(«Гроза»)

В рогах быка опять запела лира.

Пастушьей флейтой стала кость орла,

И понял ты живую прелесть мира

И отделил добро его от зла.

И сквозь покой пространства мирового,