Заболоцкий. Иволга, леса отшельница — страница 104 из 131

До самых звёзд прошёл девятый вал…

Откройся, мысль! Стань музыкою, слово,

Ударь в сердца, чтоб мир торжествовал!

(«Бетховен»)

Начинай серенаду, скворец!

Сквозь литавры и бубны истории,

Ты — наш первый весенний певец

Из берёзовой консерватории.

Открывай представленье, свистун!

Запрокинься головкою розовой,

Разрывая сияние струн

В самом горле у рощи берёзовой.

Я и сам бы стараться горазд,

Да шепнула мне бабочка-странница:

— Кто бывает весною горласт,

Тот без голоса к лету останется.

(«Уступи мне, скворец, уголок»)

С безоглядной откровенностью и невиданной прежде у него щедростью Заболоцкий выплёскивает изнутри своё лирическое начало, которое он столько лет таил в душе, не давая ему ходу:

С опрокинутым в небо лицом,

С головой непокрытой,

Он торчит у ворот,

Этот проклятый богом старик.

Целый день он поёт,

И напев его грустно-сердитый,

Ударяя в сердца,

Поражает прохожих на миг.

……………………………………

И боюсь я подумать,

Что где-то у края природы

Я такой же слепец

С опрокинутым в небо лицом.

Лишь во мраке души

Наблюдаю я вешние воды,

Собеседую с ними

Только в горестном сердце моём.

О, с каким я трудом

Наблюдаю земные предметы,

Весь в тумане привычек,

Невнимательный, суетный, злой!

Эти песни мои —

Сколько раз они в мире пропеты!

Где найти мне слова

Для возвышенной песни живой?

И куда ты влечёшь меня,

Тёмная грозная муза,

По великим дорогам

Необъятной отчизны моей?

Никогда, никогда

Не искал я с тобою союза,

Никогда не хотел

Подчиниться я власти твоей, —

Ты сама меня выбрала,

И сама ты мне душу пронзила,

Ты сама указала мне

На великое чудо земли…

Пой же, старый слепец!

Ночь подходит. Ночные светила,

Повторяя тебя,

Равнодушно сияют вдали.

(«Слепой»)

Заболоцкий снова, как в натурфилософской молодости, вспоминает великое единство всех живых существ на земле и учительское первенство человека в его взаимосвязи с природой:

Вы слышите, как перед зеркалом речек,

Под листьями ивы, под лапами ели,

Как маленький Гамлет, рыдает кузнечик,

Не в силах от вашей уйти канители?

Опять ты, природа, меня обманула,

Опять провела меня за нос, как сводня!

Во имя чего среди ливня и гула

Опять, как безумный, брожу я сегодня?

В который ты раз мне твердишь, потаскуха,

Что здесь, на пороге всеобщего тленья,

Не место бессмертным иллюзиям духа,

Что жизнь продолжается только мгновенье!

Вот так я тебе и поверил! Покуда

Не вытряхнут душу из этого тела,

Едва ли иного достоин я чуда,

Чем то, от которого сердце запело.

Мы, люди, — хозяева этого мира.

Его мудрецы и его педагоги,

Затем и поёт Оссианова лира

Над чащею леса, у края берлоги.

От моря до моря, от края до края

Мы учим и пестуем младшего брата.

И бабочки, в солнечном свете играя,

Садятся на лысое темя Сократа.

(«Читайте, деревья, стихи Гезиода»)

В первую послевоенную весну Николай Заболоцкий как поэт заново возродился. В его стихах открыто зазвучала музыка, поразительная по своей искренности и красоте. Музыка у него была и раньше — в «Столбцах» и поэмах 1930-х годов, — но прежде она была другая — изломанная игрой воображения, настроенного на гротеск, перегруженная мыслью и оттого суховатая, резкая; в ней почти не было природного естества, гармонии, мелодии. Теперь всё стало не так: стихи Заболоцкого словно бы запели, и музыка полилась в слове свободно, самозабвенно. Лучшим среди шедевров, что созданы весной 1946 года, да, наверное, и вершиной всей его лирики стало стихотворение «В этой роще берёзовой».

Наталия Роскина вспоминает в своём очерке о Заболоцком: он с гордостью обратил её внимание на то, что стихотворение «Иволга» (как оно первоначально называлось) «написано таким размером, как ни одно стихотворение в русской поэзии». Разумеется, дело совсем не в этом, хотя размер действительно очень хорош. Дело в другом, гораздо более важном: это произведение, во всей его лирической полноте, говорит нечто сокровенно-истинное как о душе и о судьбе самого Николая Заболоцкого, так и о судьбе мира и жизни на земле:

В этой роще берёзовой,

Вдалеке от страданий и бед,

Где колеблется розовый

Немигающий утренний свет,

Где прозрачной лавиною

Льются листья с высоких ветвей, —

Спой мне, иволга, песню пустынную,

Песню жизни моей.

Пролетев над поляною

И людей увидав с высоты,

Избрала деревянную

Неприметную дудочку ты,

Чтобы в свежести утренней,

Посетив человечье жильё,

Целомудренно бедной заутреней

Встретить утро моё.

Но ведь в жизни солдаты мы,

И уже на пределах ума

Содрогаются атомы,

Белым вихрем взметая дома.

Как безумные мельницы,

Машут войны крылами вокруг.

Где ж ты, иволга, леса отшельница?

Что ты смолкла, мой друг?

Окружённая взрывами,

Над рекой, где чернеет камыш,

Ты летишь над обрывами,

Над руинами смерти летишь.

Молчаливая странница,

Ты меня провожаешь на бой,

И смертельное облако тянется

Над твоей головой.

За великими реками

Встанет солнце, и в утренней мгле

С опалёнными веками

Припаду я, убитый, к земле.

Крикнув бешеным вороном,

Весь дрожа, замолчит пулемёт.

И тогда в моём сердце разорванном

Голос твой запоёт.

И над рощей берёзовой,

Над берёзовой рощей моей,

Где лавиною розовой

Льются листья с высоких ветвей,

Где под каплей божественной

Холодеет кусочек цветка, —

Встанет утро победы торжественной

На века.

* * *

Николай Корнеевич Чуковский, сосед Заболоцкого по даче, хорошо запомнил, каким был поэт в ту весну 1946 года. Приведём самый яркий отрывок из его мемуарного очерка:

«Он в то время был ещё очень силён физически и замечательно умело орудовал лопатой и топором. Помню, достал он дрова — метровые берёзовые чурбаки страшной толщины. Он расставил их, как солдат — целое войско, — и стал показывать мне, как их надо колоть, чтобы они разваливались с одного удара. Это искусство было не совсем безызвестно и мне, я выклянчил у него колун и постарался доказать, что и я не лыком шит. Мы оба вошли в азарт и хвастались друг перед другом. Каждый чурбан, прежде чем бить, нужно было понять, потому что успех удара зависит от расположения суков. В этом понимании он превосходил меня — у меня был опыт войны, а у него опыт лагерей, и я видел, что его опыт покрепче моего. Я стал отставать, и он был очень доволен. С каждым ударом румянец у него на щеках разрастался, и скоро лицо его пылало, как солнце. Он улыбался и впервые показался мне почти счастливым. Тот гнёт, который лежал у него на душе, как бы слегка поддался, оттаял.

Вообще в нём в то время жило страстное желание уюта, покоя, мира, счастья. Он не знал, кончились ли уже его испытания, и не позволял себе в это верить. Он не смел надеяться, но надежда на счастье росла в нём бурно, неудержимо. Жил он на втором этаже, в самой маленькой комнате дачи, почти чулане, где ничего не было, кроме стола, кровати и стула. Чистота и аккуратность царствовали в этой комнатке — кровать постелена по-девичьи, книги и бумаги разложены на столе с необыкновенной тщательностью. Окно выходило в молодую листву берёз. Берёзовая роща неизъяснимой прелести, полная птиц, подступала к самой даче Ильенкова. Николай Алексеевич бесконечно любовался этой рощей, улыбался, когда смотрел на неё. Однажды, когда я зашёл к нему в комнатку, он усадил меня на кровать, сам сел на стул и прочитал мне своё новое стихотворение, которое начиналось так:

В этой роще берёзовой…<…>

Это стихотворение, щемящее, нежное, поразило меня тем, чего не было в прежних стихах Заболоцкого, — музыкальностью. В Переделкине он стал писать много — после восьмилетнего перерыва. Его новые стихи резко отличались от старых; они ничего не потеряли, кроме разве юношеского озорства, но приобрели пронзительность боли, и нежность, и, главное, необычайную музыкальность. Написав стихотворение, он шёл ко мне, потому что я был ближайший сосед, которому можно было его прочитать. Меня его стихи восхищали, и я тут же с горячностью высказывал своё восхищение. Но сам он восхищался далеко не всеми своими стихотворениями и многие из них выбрасывал. Я никак не мог понять, чем он руководствуется при отборе, да, признаться, не понимаю и сейчас».

В тогдашней литературе эти лирические шедевры Николая Заболоцкого оказались «непроходными» — большинство из них пришли к читателю лишь десятилетие спустя.

«Живая людская душа…»

Ежедневная жизнь Николая Алексеевича Заболоцкого в подмосковном писательском посёлке меньше всего походила на дачный отдых. Житейские хлопоты, упорный труд в комнатке-кабинете — одна работа сменялась другой. Среди степенно прогуливающихся по тенистым улочкам Переделкина маститых мастеров слова: Федина и Каверина, Всеволода Иванова и Катаева, равно как и других, — Заболоцкого невозможно было бы встретить. Гулять попусту он не любил, да и вообще не понимал: к чему это? Дела частенько выдёргивали Заболоцкого из его дачной келейки под чердаком, и он тогда шагал на станцию, ехал на пригородном паровичке в столицу, а вечером, измотанный московской сутолокой, возвращался тем же путём домой, порой опрокинув «с устатку» рюмку-другую в пристанционном буфете. Проходя мимо кладбища на сосновом взгорке, он всякий раз видел у дороги недавнюю могилу лётчика, защищавшего в 1941-м Москву: потемневший деревянный пропеллер на постаменте, в обрывках траурных лент с неразличимыми уже словами. Кто он был, тот погибший воин? Наверняка молодой парень, толком и не успевший пожить…