Заболоцкий. Иволга, леса отшельница — страница 109 из 131

В творчестве Заболоцкого за его жизнь произошла огромная эволюция. Литературные же вкусы его, симпатии и антипатии, эволюционировали гораздо медленнее. В стихах Заболоцкого, написанных за последние пятнадцать лет его жизни, самое пристальное исследование не обнаружит ни малейшего влияния Хлебникова. Однако до конца дней своих он продолжал утверждать, что Хлебников — величайший поэт двадцатого века. Я часто приписывал это его упрямству. Пожалуй, упрямство — не то слово. Он был на редкость верный человек — верный во всех своих приязнях и неприязнях (курсив здесь и далее мой. — В. М.). Заставить его изменить сложившееся мнение было нелегко. Иногда в наших спорах мне начинало казаться, что в глубине души он со мною согласен, но не хочет, чтобы я об этом догадался. Впрочем, может быть, я ошибался».

И чуть далее, после столь же подробных наблюдений:

«Ожесточённые мои споры с Николаем Алексеевичем никогда не отражались на наших личных отношениях. Этот добрый, справедливый, верный человек был терпим к любому мнению. Он был прекрасным другом своих друзей, хотя душевное целомудрие никогда не допускало его до дружеских излияний. Привязавшись к кому-нибудь, он привязывался навсегда, до конца. Такими вечными привязанностями его были и Хармс, и Введенский, и Олейников, и Евгений Шварц, и Каверин, и Степанов, и Ираклий Андроников, и Симон Чиковани, и Антал Гидаш, и в последние годы Эммануил Казакевич, Борис Слуцкий. С Тихоновым он расходился во вкусах и мнениях, но питал к нему глубокую признательность, которую не могло поколебать ничто».

Самые близкие друзья Заболоцкого, друзья молодости, погибли; лишь с ними он когда-то мог говорить с полной свободой выражения и натуры, с вольной шуткой, издевательски-парадоксально — на той высокой ноте воображения, что одновременно граничит и с безумием, и с откровением. Последним собеседником, в чём-то ему равным и родственным по духу, был Евгений Шварц. Он остался в Ленинграде. Встречи с Евгением Львовичем были для Заболоцкого особым праздником. Оба одинаково любили побалагурить, поточить язычок, что-то сочинить на ходу в рифму; обоим было что вспомнить о прошлом.

Никита Заболоцкий вспоминает, как 24 ноября 1946 года к ним в Переделкино приехали Шварцы: Евгений Львович с женой Екатериной Ивановной. «Шварцы привезли невиданное для той поры лакомство — огромного гуся. В тот день сначала у Заболоцких, потом у Н. К. и М. Н. Чуковских ели и пили, вспоминая давние довоенные времена, говорили о нынешних событиях, радовались новым стихам Николая Алексеевича». Но праздник общения скоро закончился; оставался обмен письмами. Многое ли скажешь в письме — почте не очень-то доверяли… Но вот одно из посланий, написанное Заболоцким через год, 14 декабря 1947 года, и, как видно, в предновогоднем настроении, — Шварцы бережно сохранили его, и вполне понятно почему. (Кстати, это письмо Заболоцкий не доверил почте — его передала Шварцам жена поэта, ездившая тогда в Ленинград.) «Милые друзья Евгений Львович и Катерина Ивановна!

И обнимаю Вас, и целую Вас, и куда Вы девались, и почему о Вас ничего не слышно? И что нам теперь делать, если Вы нас больше не любите, и куда нам теперь деваться, если Вы нас больше не уважаете? И с кем я теперь выпью свою горькую рюмочку, когда нет коло меня милого друга Женички, когда не сидит супротив меня милый друг Катенька? А пойду-ка я, старый сивый чёрт, во тёмный лес, а кликну-ка я, старый сивый чёрт, зычным голосом: — Вы идите ко мне, звери лютые, звери лютые членистоногие, членистоногие да двоякодышущие, да поглядите-ка вы, звери, в ленинградскую сторонушку, да заешьте-ка вы, звери, милого друга Женичку, милого друга Женичку со его любезной Катенькой!

Тот Женька-плут

Умком востёр,

Умком востёр

Да блудить мастёр!

Всё с актёрками Женька путается,

Со скоморохами Женька потешается,

Со гудошниками Женька водку пьёт,

Водку пьёт да в долони бьёт!

А уж время ему, старому мерину,

От той забавушки очухаться,

Очухаться, да раскумекаться,

Да сказать ему, Женьке, таково слово:

— Пойду-ка я, Женька, старый плут,

Старый плут, горемычный сын,

Во почтовое да отделение,

Во советское наше заведение!

Да возьму-ка я во резвы рученьки

Золото пёрышко гусиное,

Да напишу-ка, Женька, писулечку

Свому другу Николаю Алексеичу

Да тому ли господину Заболоцкому!

Господин-то Заболоцкий во палатах, чать, сидит,

Во палатах, чать, сидит да не ест, не пьёт,

Обо мне, чать, Женьке, думу думает,

Бородой трясёт да сокрушается.

А подам-ка я, Женька, свою весточку,

Уж как вскочит он на резвы ноженьки

Да зачнёт он тую весточку прочитывать,

Резвой ноженькой притоптывать, да приговаривать:

— Знать, и впрямь я, сударик, Заболоцкий сын,

Не дубовая колода, не еловый сук,

Коли Женичка-дружок ко мне пописывает,

Коли Катенька сахарную ручку прикладывает.

Да! Жди от вас! Напишете, когда рак свистнет.

Целую Вас, беспутные друзья мои.

Ваш Н. Заболоцкий».

То же самое горячее дружеское чувство видим мы и в других письмах Николая Алексеевича к чете Шварцев. Вот ещё одно послание, которое нельзя не привести (приуроченное к посылке только что вышедшей третьей книжки стихов):

«12 сент. 1948. Москва.

Милые Екатерина Ивановна и Евгений Львович!

Посылаю Вам с В. А. Кавериным мою книжечку, — читайте, не гуляйте, нехороших слов не говорите, автора худом не вспоминайте. Написал бы лучше, да овёс дорог, животишки поослабли, в головке трясение. <…>

Прошёл тут слух, что в сентябре вы собираетесь в Москву, вот бы уж мы рады были, не вздумайте останавливаться где-либо, кроме нас: Беговая, д. 1а, корпус 29, кв. 1.

Но Вы народ северный, скажете и надуете.

Приезжайте, дорогие, вы знаете, как мы вас любим. Ножки будем мыть, воду будем пить, а уж доставим полное уледовлетворение. (Когда я был реалистом и объяснился в любви одной барышне, она мне ответила запиской: „Я не намерена уледовлетворять ваши низкие потребности“.)

Милые Шварцы, обнимаем и целуем вас и ждём в Москву. Катя целует.

Ваш Н. Заболоцкий.

Детишки кланяются до боли в мозжечках».

Таких писем Заболоцкий не писал больше никому.

Шварцам он сочинял также в юбилеи дружеские шутливые стихи…

* * *

Точно так же Заболоцкий был верен и тем, с кем прошёл испытания в неволе. И с той же верностью чтил память о тех безвинно осуждённых, кто не дожил до свободы: о крестьянах — жертвах насильственной коллективизации, о жертвах репрессий 1937–1938 годов. Именно этой памяти мы обязаны появлению одного из самых проникновенных и сильных его стихотворений — «Где-то в поле возле Магадана».

Как памятник Неизвестному Солдату — это памятник Неизвестному мученику лагерей.

Где-то в поле возле Магадана,

Посреди опасностей и бед,

В испареньях мёрзлого тумана

Шли они за розвальнями вслед.

От солдат, от их лужёных глоток,

От бандитов шайки воровской

Здесь спасали только околодок

Да наряды в город за мукой.

Вот они и шли в своих бушлатах —

Два несчастных русских старика,

Вспоминая о родимых хатах

И томясь о них издалека.

Вся душа у них перегорела

Вдалеке от близких и родных,

И усталость, сгорбившая тело,

В эту ночь снедала души их.

Жизнь над ними в образах природы

Чередою двигалась своей.

Только звёзды, символы свободы,

Не смотрели больше на людей.

Дивная мистерия вселенной

Шла в театре северных светил,

Но огонь её проникновенный

До людей уже не доходил.

Вкруг людей посвистывала вьюга,

Заметая мёрзлые пеньки.

И на них, не глядя друг на друга,

Замерзая, сели старики.

Стали кони, кончилась работа,

Смертные доделались дела…

Обняла их сладкая дремота,

В дальний край, рыдая, повела.

Не нагонит больше их охрана,

Не настигнет лагерный конвой,

Лишь одни созвездья Магадана

Засверкают, встав над головой.

(1956)

Теперь, по общему признанию, это стихотворение — в первом ряду вершин русской классики.

Приведём лишь один отзыв о нём — автора, в общем-то далёкого от Заболоцкого.

Как-то, беседуя с историком современной культуры Соломоном Волковым, поэт Иосиф Бродский заметил:

— Я думаю, самые потрясающие русские стихи о лагерях, о лагерном опыте принадлежат перу Заболоцкого. А именно «Где-то в поле возле Магадана…».

Собеседник согласился:

— Да, это очень трогательные стихи.

— Трогательные — не то слово, — возразил Бродский. — Там есть строчка, которая побивает всё, что можно себе в связи с этой темой представить. Это очень простая фраза: «Вот они и шли в своих бушлатах — два несчастных русских старика». Это потрясающие слова. Это та простота, о которой говорил Борис Пастернак и на которую он — за исключением четырёх стихотворений из романа и двух из «Когда разгуляется» — был всё-таки неспособен. И посмотрите, как в этом стихотворении Заболоцкого использован опыт тех же «Столбцов», их сюрреалистической поэтики:

Вкруг людей посвистывала вьюга,

Заметая мёрзлые пеньки.

И на них, не глядя друг на друга,

Замерзая, сели старики.

Не глядя друг на друга! Это то, к чему весь модернизм стремится, да никогда не добивается…

На наш взгляд, Бродский совершенно точно восхищается тем, что достойно особенного восхищения. Только «Столбцы» и модернизм здесь ни при чём. Старики знают, что не дойдут, и понимают: если сядут на пеньки — очень скоро замёрзнут. Отчасти это — самоубийство… хотя какое там самоубийство, если никакого выхода уже нет. Просто позволили себе чуть передохнуть напоследок. Но ведь всё равно они стыдятся — будто бы какого-то греха, потому и не глядят друг на друга. Это — в крови, это — народное…