Однажды Колю блошка покусала.
— Ахти, проклятая! — сказал он. — Вижу я,
По возрасту ты мне годишься в сыновья.
Однако ж уважать не думаешь нимало.
— Неправда, — блошенька в ответ, —
Тебя я слишком уважаю,
А ежели и обижаю,
То лишь затем, что пищи лучшей нет.
(«Коля и блоха»)
Или:
Прелестна курочка, попавши Коле в щи,
Сказала из горшка ему: — Тащи,
Тащи меня за крылышко, философ,
Затем, что курица питательна для россов.
(«Догадливая курица»)
Но вот прошли юбилеи друзей — и на свои собственные полвека Заболоцкий пишет горькое, странное, мистическое стихотворение — «Сон» (1953).
В этом же году создан цикл восьмистиший «Весна в Мисхоре». В нём дышит недавняя история, и весь цикл так или иначе связан с переломной вехой в жизни страны — кончиной И. В. Сталина. Первое стихотворение — про кривое деревце Иуды: известно, Сталин, почти окончив духовную семинарию, вместо служения Богу принялся служить революции. Что будет в стране после его смерти?
Весна блуждает где-то рядом,
А из долин уже глядят
Цветы, напитанные ядом
Коварства, горя и утрат.
(«Иудино дерево»)
На смерть вождя Заболоцкий не откликнулся ни строкой, хотя официальная пресса требовала стихов от поэтов, в том числе и от него. Перевёл лишь одно стихотворение — Миколы Бажана, «приличное» (впрочем, пока оно проходило, что-то сдвинулось в политике, и стихотворение не напечатали). А от перевода посмертных стихов Иосифа Нонешвили отказался: слишком льстиво и угодливо.
Но вернёмся к циклу «Весна в Мисхоре». Во втором восьмистишии «Птичьи песни» — хвала свободному творчеству:
…………………………………………
Величайшие наши рапсоды
Происходят из общества птиц.
Пусть не слушает их современник,
Путешествуя в этом краю, —
Им не нужно ни славы, ни денег
За бессмертную песню свою.
И, наконец, четвёртое стихотворение — уже за гранью общественных событий — о вечной жизни Земли и о приближающемся конце земной человеческой жизни:
Посмотри, как весною в Мисхоре,
Где серебряный пенится вал,
Непрерывно работает море,
Разрушая окраины скал.
Час настанет, и в сердце поэта,
Разрушая последние сны,
Вместо жизни останется эта
Роковая работа волны.
Лидия Борисовна Либединская вспоминает, как в середине марта 1953 года (то есть через неделю-полторы после смерти Сталина) они с мужем приехали в Мисхор и поселились в санатории «Сосновая роща». А вскоре туда же прибыла чета Заболоцких.
«Ярко светило солнце, деревья одевались в белые и розовые пенистые одежды, билось о берега по-весеннему синее море. Природа невольно вовлекала нас в свой каждодневный праздник. Мы много ездили по Крыму на машине. Поднимались на Ай-Петри, гуляли по узким улочкам Гурзуфа и Алупки, бродили по тенистым аллеям Никитского сада. Заболоцкий охотно принимал участие в прогулках и поездках. Но вдруг среди самого оживлённого и весёлого разговора становился серьезен и взволнованно говорил о том, что тогда волновало всех, о том, что началась новая страница истории России, а следовательно, и советской литературы.
— Я уверен, — сказал он однажды, — что у каждого настоящего поэта лежат в столе стихи, написанные за много лет. Теперь их можно будет опубликовать, и тогда станет ясно, что наша поэзия всегда была богата и разнообразна!»
Разумеется, он говорил и о себе, о своих стихах и поэмах — самых лучших, — которым столько лет не было ходу.
Как-то Либединская заметила, что поэт сам не свой: мрачен и раздражён. И так — несколько дней подряд. Они с мужем забеспокоились, стали расспрашивать Екатерину Васильевну. И были поражены, когда та ответила, что Николай Алексеевич хочет писать стихи, но не позволяет себе это делать. Однажды женщина набралась храбрости и напрямую спросила Заболоцкого, правда ли это.
«— Лидия Борисовна, — сказал он вежливо (даже слишком вежливо!) и немного назидательно, — стихи надо писать, когда не можешь их не написать. Тогда читатель не сможет их не прочитать. А если писать обо всём… то получатся стихи вроде тех, что я на ходу сочиняю во время наших поездок, — и он прочёл пару смешных миниатюр.
Я пыталась возразить: под этими строчками не отказался бы подписаться Козьма Прутков.
— Нет, нет… — Николай Алексеевич поморщился и досадливо отмахнулся. — Стихи писать легко, поэтом быть трудно».
Мужество художника — в ответственности: за свой дар он отвечает по самому высшему счёту. Этим настроением пронизаны почти все стихи той поры. И Заболоцкий вдруг словно бы даёт читателю ключ к своему творческому характеру, возмужавшему на родной земле и обязанному ей своей силой:
Я воспитан природой суровой,
Мне довольно увидеть у ног
Одуванчика шарик пуховый,
Подорожника твёрдый клинок.
Чем обычней простое растенье,
Тем живее волнует меня
Первых листьев его появленье
На рассвете весеннего дня.
В государстве ромашек, у края,
Где ручей, задыхаясь, поёт,
Пролежал бы всю ночь до утра я,
Запрокинув лицо в небосвод.
Жизнь потоком светящейся пыли
Всё текла бы, текла сквозь листы,
И туманные звёзды светили,
Заливая лучами кусты.
И, внимая весеннему шуму,
Посреди очарованных трав,
Всё лежал бы и думал я думу
Беспредельных полей и дубрав.
(1953)
И вновь — про измену себе самому: стихотворение «Неудачник» (1953). Оно о тоскующем человеке, который когда-то повстречался с настоящим в жизни, но отвернулся от него.
Ты бы вспомнил, как в ночи походные
Жизнь твоя, загораясь в борьбе,
Руки девичьи, крылья холодные,
Положила на плечи тебе. <…>
Любовь ли это была или муза?.. Но человек, по трезвому и тщательному размышлению, предпочёл свою наезженную колею, свой суетливый и глухой путь.
Поистратил ты разум недюжинный
Для каких-то бессмысленных дел.
Образ той, что сияла жемчужиной,
Потускнел, побледнел, отлетел.
Вот теперь и ходи и рассчитывай,
Сумасшедшие мысли тая,
Да смотри, как под тенью ракитовой
Усмехается старость твоя.
Не дорогой ты шёл, а обочиной,
Не нашёл ты пути своего,
Осторожный, всю жизнь озабоченный,
Неизвестно, во имя чего!
Рядом и другое стихотворение — «Ночное гулянье» (1953). Оно вроде бы откровенно назидательно и весьма далеко от художественного совершенства. Заболоцкий в нём противопоставляет свету искусственному, показной игре: пиротехническим ухищрениям, «фантастическим выстрелам ночи», — свет истинный:
Улетит и погаснет ракета,
Потускнеют огней вороха…
Вечно светит лишь сердце поэта
В целомудренной бездне стиха.
Что и говорить — формула. Прекрасная, чистая, вечная!
Кому-то она может показаться чересчур высокопарной. Да, Заболоцкий тут идёт, словно по канату, но он доверяет читателю. Нужно отдать должное его простодушной прямоте: в её основе некрасовская полнота чувства: я не люблю иронии твоей… И речь ведь о самом для него святом — о поэзии.
Глава двадцать перваяВОИН В ПОЛЕ
Голос иволги
Целомудренная бездна стиха — та же целомудренно бедная заутреня, которой лесная иволга встретила Заболоцкого после немоты неволи.
Иволга и есть его поэзия, от которой он, бывало, зарекался, как от беды, и отгораживался, — но она была его единственным настоящим счастьем и спасением и не оставила его.
Послевоенное стихотворение «В этой роще берёзовой» (первоначально — «Иволга») — пожалуй, самое открытое, самое обнажённое его стихотворение о своей душе и судьбе.
Спой мне, иволга, песню пустынную.
Песню жизни моей.
Недаром чуть раньше, на Алтае, ненароком, на пороге избушки, в предчувствии возвращения к поэзии, и сам он запел — может быть, в единственный раз по-настоящему серьёзно — самую пустынную из всех земных песен: «Выхожу один я на дорогу…».
Но ведь в жизни солдаты мы… —
признаётся, словно бы вспоминает, он в стихах про иволгу.
Войны — прошедшие, будущие… взрывы — обычные и чуть ли не ядерные… руины смерти…
Молчаливая странница,
Ты меня провожаешь на бой…
Он знает: солдату, воину — суждено погибнуть в бою. Но и по смерти в сердце разорванном
…голос твой запоёт.
Уверен: поэзия и тогда не оставит его.
Людям, видевшим его в жизни, Николай Алексеевич Заболоцкий казался похожим то ли на бухгалтера, то ли на другого конторского служащего. Многие думали: такая внешность — обманка, защитная маска. Лишь самые внимательные понимали: да нет тут никакой личины, всё естественно. Но вглядимся в ленинградскую фотографию Заболоцкого 1932 года: строгие, чёткие, чеканные черты лица, суровый, углублённый в нечто и в себя взор. И — минуя кучу домашних любительских снимков, с лысинками, парусиновыми костюмами, полосатыми пижамами, — посмотрим на московский фотопортрет 1958 года, на котором поэт, в светлом костюме, с гордой, полной достоинства осанкой, сидит в кресле: те же, как в молодости, чеканные черты, тот же твёрдый, сильный, серьёзный взгляд. Только выражение лица другое: на молодом снимке в глазах скрытый вопрос: что там в будущем? — а четверть века спустя виден уверенный ответ: игра сыграна, дело сделано, и сам он в полной силе ума и дарования.