Первое впечатление от Заболоцкого обмануло почти всех — и понятно почему. Говоря простодушным афоризмом Леонида Ильича Брежнева, экономика должна быть экономной, культура — культурной, а живопись, само собой, — живописной. Поэт, соответственно, должен быть — поэтичным.
Давид Самойлов пишет в мемуарном очерке 1973 года:
«По Дубовому залу старого Дома литераторов шёл человек степенный и респектабельный, с большим портфелем. Шёл Павел Иванович Чичиков с аккуратным пробором, с редкими волосами, зачёсанными набок до блеска. Мне сказали, что это Заболоцкий.
Первое впечатление от него было неожиданно — такой он был степенный, респектабельный и аккуратный. Какой-нибудь главбух солидного учреждения, неизвестно почему затесавшийся в ресторан Дома литераторов. Но всё же это был Заболоцкий, и к нему хотелось присмотреться, хотелось отделить от него Павла Ивановича и главбуха, потому что были стихи не главбуха, не Павла Ивановича, и значит, внешность была загадкой, или причудой, или хитростью.
Заболоцкий сидел, поставив на пол рядом с собой громадный портфель, и слушал кого-то из секции переводчиков. И вдруг понималось: ничего сладостного и умилительного в лице. Черты его правильны и строги. Поздний римлянин сидел перед нами и был отрешён, отчуждён от всего, что происходит вокруг. Нет, тут не было позы, ничего задуманного, ничего для внешнего эффекта (курсив мой. — В. М.)».
Самойлов чуть неточен в одном, — хотя по духу почти угадано: не «поздний римлянин» — воин.
Разве вся жизнь Заболоцкого не была вечным сражением?
По молодости изрядно поголодал в обеих столицах, чтобы получить образование; и тогда же в творчестве сражался за самобытность, пока не преодолел чужое влияние и не обрёл неповторимый стиль. Зрелым мастером в борьбе с ордой критиков отстаивал своё слово. В лагерях сумел выстоять в смертельной схватке за собственную жизнь. Вспомним тюрьму, физические и моральные пытки во время следствия — какую стойкость он проявил! И победил извергов: никого не выдал, ни на кого не дал «показаний». В долгом заключении до конца бился за справедливость с всемогущей карательной системой, так и не признав своей вины. А по освобождении заново отвоевал своё место в литературе, причём враги-то оставались прежние: критик Тарасенков — главный редактор издательства «Советский писатель», — там шла третья книга стихов; доносчик Лесючевский, позже — директор того же издательства, куда пришлось нести рукопись четвёртой книги. Каково же было Заболоцкому прямо или косвенно общаться с этими людьми, что столько крови выпили и чуть не погубили… Или, скажем, Юрий Либединский, бывший рапповец, партиец — он оказался в соседях по Беговой деревне и потом чуть ли не в приятелях. А ведь прежде был противником, клеймил поэзию Заболоцкого, учил его пролетарскому уму-разуму. В 1950-х годах Либединского прикрепили к беспартийному поэту, дабы нёс несознательному автору свет марксизма-ленинизма и истории ВКП(б). Когда Либединский ни с того ни с сего вдруг начинал на людях декламировать наизусть что-нибудь из «Столбцов», Заболоцкий был вне себя, не понимая, что это: телячий восторг или же скрытая провокация на предмет разоблачения затаившегося врага народа?
Сам Заболоцкий напрямую никогда не называл себя воином. Оно и так понятно: настоящий поэт — воин духа. Но порой, крайне редко, это прорывалось в стихах — в виде образов, сравнений. Вот стихотворение «Ночь в Пасанаури», где рассказ — о купании в горной реке:
И вышел я на берег, словно воин,
Холодный, чистый, сильный и земной…
Наверное, это излучение ощущали и его товарищи. Недаром Александр Гитович, участник войны, в посмертном стихотворении набросал:
Он, может, более всего
Любил своих гостей, —
Не то чтоб жаждал ум его
Особых новостей,
Но мил ему смущённый взгляд
Тех, кто ночной порой
Хоть пьют, а помнят: он — солдат,
Ему наутро в бой.
(1961)
Понятно, что это за бой будет наутро: переводы, переводы… а может, сначала и собственные стихи. Ведь первой в его воинском служении — была поэзия.
Вот, пожалуй, чуть ли не единственное признание Заболоцкого о себе самом — человеке и творце, сделанное на закате жизни, в очень трудные для него годы:
Дурная почва: слишком узловат
И этот дуб, и нет великолепья
В его ветвях. Какие-то отрепья
Торчат на нём и глухо шелестят.
Но скрученные намертво суставы
Он так развил, что, кажется, ударь —
И запоёт он колоколом славы,
И из ствола закапает янтарь.
Вглядись в него: он важен и спокоен
Среди своих безжизненных равнин.
Кто говорит, что в поле он не воин?
Он в поле воин, даже и один.
(«Одинокий дуб». 1957)
Тут и о творчестве, и о судьбе, и о личном — ведь всё это неразъединимо. Как неразъединима жизнь: что бы в ней ни случилось, она одна. И столбцы, и классические стихи написаны одним и тем же человеком (кстати, уверенным в том, что характер складывается в первые пять лет жизни). Так что принципиальный вопрос о Заболоцком, поставленный Ириной Роднянской в статье «Единый текст»: «А ещё и того больше: менялся ли поэт вообще?» — подразумевает вполне определённый ответ. Тем более что Роднянская исходит из совершенно справедливого постулата: «Развёртывание художником своего дара во времени — всегда единый текст».
Между тем мнения толкователей его творчества, как уже и прежде говорилось, сильно расходятся.
Литератор-эмигрант Вячеслав Завалишин вскоре после смерти поэта писал: «Переход Заболоцкого от футуризма к классицизму представляется мне в какой-то мере вынужденным, навязанным поэту извне. И совсем не случайно, что этот переход последовал после злостных выпадов официальной критики».
Это взгляд со стороны, взгляд человека, лично не знакомого с поэтом. Но примерно так же, хотя несравненно глубже и развёрнутее, объясняла себе этот переход хорошо знавшая Заболоцкого в последние его годы Наталия Роскина (впрочем, её размышления на эту тему несколько противоречивы):
«Трудно, на мой взгляд, нанести большее оскорбление Заболоцкому, как упрекнуть его или похвалить его за отказ от поэтических исканий молодости. Именно эти искания, эти годы провозглашения его поэтической личности остались в его памяти лучшими. Именно ими он безгранично дорожил, и, отказываясь судить о „политике“, всячески устраняясь от неё, он сознательно строил свой духовный мир на верности и твёрдости своих поэтических идеалов. <…> Как-то он мне сказал, что понял: и в тех классических формах, к которым он стал прибегать в эти годы, можно выразить то, что он стремился раньше выразить в формах резко индивидуальных. Эта идея, видимо, поддерживала его. Помогала ему и его страстная и давняя любовь к классической поэзии. Всё это, как мне кажется, были лишь самоутешения в той беспрецедентной в истории мировой поэзии эпохе, когда партия и правительство диктовали поэту все формы существования, в том числе и поэтические».
Но не преувеличивает ли роль политики на художественное творчество такая точка зрения?
Чувствуя это, Вениамин Каверин высказывается о переходе Заболоцкого на новый стиль несколько иначе, однако его мнение половинчато. Согласно Каверину, тема хоть и навязана «необходимостью», но искусство рождается вопреки «социальному заказу».
Лев Озеров, не сомневаясь, отрубил: «Нет двух Заболоцких, есть мастер в развитии от своего „штурм унд дранг“ [буря и натиск] до своей классики».
Поэт Владимир Корнилов вспоминает, что долго не понимал, как мог Заболоцкий, «последователь Хлебникова», прийти к классическому, «даже несколько архаичному стиху», сближающему его с Боратынским и Тютчевым. Признаётся: забывая, что поэт — явление естественное, беспримесное, со своей органической сущностью и пророческой задачей, «больше думал о том, что он живёт у времени в плену. Я даже написал в одной статье (которой нынче стыжусь), что в Ленинграде 30-х годов запросто могли заставить писать не только классическим ямбом, но даже гекзаметром; что пастернаковское Нельзя не впасть к концу, как в ересь, / В неслыханную простоту в случае с Заболоцким было ускорено; что восстал из пепла совсем другой Заболоцкий, поэт замечательный, но с перегоревшей душой…».
Потом Корнилов осознал: поэта заставить писать нельзя, душа Заболоцкого вовсе не перегорела, и он писал всё лучше и лучше. «И если он ушёл от Хлебникова к Тютчеву или даже к Баратынскому, так на то была его воля, а ещё вернее, внутренняя поэтическая сила повернула его в ту сторону. Но, скорее всего, он просто шёл своей дорогой, никуда не сворачивая».
Чрезвычайно интересны мысли Иосифа Бродского о Николае Заболоцком, высказанные в беседе с Соломоном Волковым:
«Я думаю, что поздний Заболоцкий куда более значителен, чем ранний. <…> Вообще Заболоцкий — фигура недооценённая. Это гениальный поэт».
Бродский считал, что «Столбцы» и поэма «Торжество земледелия» — это прекрасно, это интересно, «но если говорить всерьез, это интересно как этап в развитии поэзии. Этап, а не результат. Этот этап невероятно важен, особенно для пишущих. Когда вы такое прочитываете, то понимаете, как надо работать дальше. <…> И когда я увидел, что сделал поздний Заболоцкий, это потрясло меня куда сильнее, чем „Столбцы“».
Конечно, советская политическая система так или иначе пыталась подмять под себя, дабы использовать в своих целях, каждого самостоятельного поэта. Открытых противников идеологии она просто уничтожала, других «воспитывала» кнутом и пряником — лагерными сроками и различного вида подачками. Сами по себе художественные ценности, или, иначе, эстетические достижения, не особо интересовали политиков. Будь Николай Заболоцкий слабее духом и телом, он бы неминуемо погиб — как погибли его друзья молодости и другие поэты, известные и неизвестные. Но он выстоял в этом сражении, как тот