<…>
Конечно, было бы хорошо, если бы ты как-нибудь перекатил сюда. У нас предполагается основание небольшого кружка Поэтов, причём, кажется, будет возможно и печататься. Подумай над этим и напиши мне. Писем от тебя жду всегда. И радуюсь им».
Неизвестно, что ответил Касьянов другу. «Перекатить» он, конечно, не смог…
Где-то рядом с Николаем жили и дышали с ним одним воздухом Ахматова, Мандельштам и другие поэты, которых он читал в Уржуме и Москве, но он, кажется, и не думал заявиться к кому-нибудь из них со своими стихами, — по крайней мере ни в одних воспоминаниях нет даже и намёка на это. Вообще говоря, в своей поэтической молодости, Заболоцкий, по-видимому, и не пытался представиться ни одному из мэтров. Отчасти, наверное, из самолюбия, отчасти же понимая: из того, что написано, показывать нечего. (Потом, когда появилось своё, — идти за «благословением» было уже незачем.) Но скорее всего, он изначально решил до всего дойти собственным умом, без чьих бы то ни было советов и подсказок.
Обитатель «Диска» Владислав Ходасевич, сравнивая академические пайки в Москве и Петрограде, пришёл к выводу, что петроградцы получали гораздо меньше да и «подвоза продуктов приходилось ожидать часами».
По поводу пайков успел перед смертью печально усмехнуться Александр Блок:
Верь, читатель, — он не проза
Свыше данный нам паёк.
Ввоза, вывоза, подвоза
Ни на юг, ни на восток…
Паёк академический выдавали по специальному списку. Куда было студентам до академической роскоши!.. Так что вряд ли Николаю и его сотоварищам по комнате в общежитии было «от голода легко». Всё свободное от учёбы время уходило на поиски заработка и добывание пищи. Вот что писал Заболоцкий Михаилу Касьянову в ноябре 1921 года: «Мой дорогой Миша, прости — за 3 месяца моего петроградского житья не послал тебе ни одного слова. Почему? Ни одной минуты не уделил ещё себе из всего этого времени — обратился в профессионального грузчика — физическая работа — всё время заняла до сих пор — сюда ещё присоединяется хроническое безденежье и полуголодное существование. 3 месяца убиты на будущее. Работал в порту по выгрузке кораблей — за эту работу получу скоро различных продуктов (шпику, муки, сахару, рыбы и пр.) общей стоимостью на один-полтора миллиона. Кроме того, заработал тысяч 400 на лесозаготовке. На всё это думаю немного подправиться — весь обносился и исхудал, так что меня в институте многие почти не узнают. Пока с продовольственной стороны мы — я, Аркадий и К. Резвых (Борис не вынес и укатил в Уржум) различаем 3 периода в своей жизни. I картофельный, II мучной и сейчас III — жировой. Отделяется один от другого — расстройствами желудков. Сейчас живу более или менее сносно, но холодище мешает заниматься. Только что начинаю посещать лекции и начинаю зарываться в глубины человечества — сумерийские, хамитские и пр. и пр. эпохи. С журналом дело не ладится. Паёк прибавили: 1 ф. хлеба, 4 ф. крупы, 5 ф. селёдок, 1 — масла, 1 — сахару и пр. Голодать кончаю. Зато отупел совершенно и плачу над самим собой. Ничего не пишу или очень мало. Иногда выступаю на концертах — публика относится с удивлением и нерешительно хлопает».
И чуть далее:
«Живу в обществе Аркадия и Кольки Резвых. Математика и желудок. Одиночество. В Институте много славных ребят, но толку мало. Бабья нет, да и не надо. <…>
Дома положение плохо. Отец болен, совхоз шатается и пр.
Пиши мне стихи. Здесь Мандельштам пишет замечательные стихи. Послушай-ка:
Возьми на радость из моих ладоней
Немного солнца и немного мёда,
Как нам велели пчёлы Персефоны. <…>»
Если Николая и навещало порой вдохновение, то не весёлое:
…Но день пройдёт печален и высок.
Он выйдет вдруг походкой угловатой,
Накинет на меня упругое лассо
И кровь иссушит на заре проклятой.
Борьба и жизнь… Пытает глаз туман…
Тоскует жизнь тоскою расставанья,
И голод — одинокий секундант —
Шаги костяшкой меряет заране…
Поэзии в этих неуклюжих строках и угловатых рифмах нет — лишь сумбурный выплеск чувств, не дозревших до стихов. Память о прочитанном «выдала» юному сочинителю готовые образы: Майн Рид кинул в подарок упругое лассо, Пушкин с Лермонтовым подарили дуэлью. Борьба за существование показалась поединком со смертью, где голод уже отмеряет шаги до барьера…
Так действовал на восемнадцатилетнего Заболоцкого Питер.
Сады познания
В письмах 1921 года из Петрограда, собственно, меньше всего — о самом Герценовском педагогическом институте. На уме у юноши одна поэзия да ещё наивное желание научиться писать стихи с помощью пособий по версификаторству. Но что могут дать теоретики этого премудрого искусства, вроде Гинцбурга или Шебуева, не снизошедшие за отсутствием таланта до, так сказать, практики? Одно дело — Камасутра, и совсем другое — любовь. Своенравная муза почему-то всегда отворачивалась от учёных знатоков теории стихосложения: коли они вдруг начинали петь, то выходило не лучше, чем у механических соловьёв. (Валерий Брюсов, может быть, не в счёт, талант у него был, хотя больше — поза и роль мэтра, теоретика-практика, усиленно играющего мускулами и перепробовавшего весь арсенал размеров и рифм. Только вот сугубое мастерство нимало не прибавило поэзии его стихам.)
Человек, обладающий даром, сознательно или же бессознательно, ищет прежде всего поэтического содержания, а оно даётся не познаниями в стихосложении, но живой жизнью: впечатлениями, переживаниями, всем опытом ума, памяти и сердца. Версификация — дело последнее и, кажется, не очень-то и нужное, а может, не нужное вообще. Не от избытка теории глаголют уста — а от избытка сердца. Содержание само находит себе форму, всякий раз — единственно возможную. Ритм и интонацию подсказывает сама стихия рождающегося слова. Русский язык словно бы изначально предназначен для поэзии, ведь стих и стихия — однокоренные слова. Давным-давно они органично перешли из греческого в старославянский, а затем и в современный русский язык, чтобы определить нечто, подобное творению. Не сам ли Бог-Слово благословил этими понятиями русскую поэзию…
Понимание всего этого пришло к Заболоцкому через годы и годы после его петроградской юности, а тогда он только интуитивно приближался к сути поэзии и к тайнам мастерства.
Сам великий город в его прекрасной нишей наготе незримо выковывал дух в юном художнике, прибывшем сюда из глубин России по наитию ума и сердца.
Несмотря на революционные потрясения, Северная столица сохранила костяк своей знаменитой академической школы, так что почерпнуть из кладезя знаний молодым людям было у кого.
Разумеется, для Николая важнее всего были стихи. А институт, образование — постольку-поскольку. Педагогом он быть не собирался, хотя считался способным студентом и даже одно время испытал малодушный соблазн свернуть с назначенного пути и посвятить себя «всецело науке». Но так и так хорошее образование ему было необходимо. Громадные пробелы в знаниях сделались для него очевидными сразу же при поступлении в Педагогический институт.
Его экзаменовал декан общественно-экономического факультета профессор Василий Алексеевич Десницкий, известный литературовед. Десницкий был чрезвычайно яркой и незаурядной личностью. Он родился в Нижегородской губернии и был из «духовного звания» (отец — дьякон). Там же, в Нижнем Новгороде, окончил духовную семинарию, а потом увлёкся революционными идеями и примкнул к социал-демократам. В молодости познакомился с Максимом Горьким и дружил с ним до самой смерти писателя. Получил ещё одно образование — историко-филологическое. По натуре был учёным-созидателем и педагогом-организатором. Десницкий глубоко изучал русскую классику: Пушкина, Гоголя, Гончарова, Достоевского, Салтыкова-Щедрина, Горького и других; воспитал десятки известных литературоведов и педагогов. Его учениками считали себя такие выдающиеся учёные, как академик Виктор Максимович Жирмунский, Борис Викторович Томашевский, Павел Наумович Берков.
Василий Алексеевич Десницкий, собственно, и создал Герценовский институт в Питере: через посредничество Горького обратился в 1918 году к Ленину (с которым был знаком по партийной работе), предложив создать высшее педагогическое учебное заведение нового типа — с полным университетским образованием. Проект Десницкого был тогда же одобрен декретом наркома просвещения. Под новый институт отдали здание бывшего Императорского Воспитательного дома на набережной реки Мойки.
Василий Алексеевич умел разбираться в людях — и разглядел в юноше Заболоцком, поступавшем на литературное отделение факультета, немалые творческие задатки. Декан не раз выручал молодого студента на регулярных «чистках», когда бдительные комиссии выискивали в рядах студентов и преподавателей тех, кто происхождением относился к «имущим классам». Хотя отец Николая был из крестьян и всю жизнь проработал на земле, для советской власти образца 1920-х годов он был «эксплуататором», потому что занимал должность агронома. За такое сомнительное родство его сын мог в два счёта вылететь из рядов студентов. Если бы не партийное прошлое Десницкого и не его авторитет, жизнь Заболоцкого сложилась бы иначе. Точно так же Десницкий помогал и своим коллегам: в 1921 году, обратившись с письмом к Ленину, он вызволил на свободу известного историка Николая Александровича Рожкова.
Осенью 1947 года комиссия по организации семидесятилетнего юбилея В. А. Десницкого обратилась к Николаю Заболоцкому, лишь недавно отбывшему срок заключения, с просьбой написать стихотворение в честь педагога для специального выпуска институтских «Учёных записок». Сочинять подобные вещи поэт, понятное дело, не любил, как пишет об отце его сын Никита, — да почти никогда и не принимался за такое. «В отношении близких ему людей прибегал в таких случаях к шуточному жанру — писал добродушно-иронические, шутливые, по его выражению, „стишки“, предназначенные исключительно для домашнего пользования». Но Василия Алексеевича Десницкого поэт уважал по-особому, испытывая огромную благодарность к своему заступнику.